две.
— Что?! Неделя или две?
На лице доктора вдруг появляется выражение, изображать которое он, должно быть, научился еще в институте, когда сдавал зачет по теме «Общение с безнадежными пациентами и их родственниками».
— Очень сожалею, но, увы, медицина в подобных случаях бессильна. Уверен, что ей гораздо легче, когда вы рядом. Поймите, больные в таком состоянии толком не могут ни говорить, ни выражать свои чувства. Тем не менее для них очень важны ваша забота и ваше присутствие. Ну, по крайней мере, так принято считать.
Я вдруг обнаруживаю, что доктор Бест жмет мне руку.
Ночую я у мамы в палате. Сижу в кресле и слушаю ее дыхание. И постепенно сам засыпаю. Рабочая неделя превращается для меня в бесконечную карусель: по утрам я просыпаюсь в больничном кресле, бегу на электричку и, в общем и целом, вписываюсь в поток офисных тружеников, которые с утра толпами едут в центр, а по вечерам — обратно в пригороды. Вечер за вечером я возвращаюсь в больницу, захожу в палату и заступаю на вахту сиделки. Я не могу не видеть, что с каждым днем мама все отчетливее приближается к последней черте.
Глава 18
— Что ж, она хотя бы долго не мучилась, — говорит Дотти, явно стараясь не акцентировать внимания на тех мучениях, которые моей матери пришлось выдержать за двадцать два года совместной жизни с моим отцом.
Он, кстати, и на похоронах выглядел таким же безучастным, каким был, по крайней мере в последние годы ее жизни. Впрочем, и большинство присутствующих на панихиде также не склонны бурно выражать свои эмоции. Папашин темперамент, а вернее, отсутствие оного не выглядит патологическим равнодушием на фоне суровых и мрачных маминых родственников — несколько человек из ее большой семьи прилетели на похороны со Среднего Запада.
Разительный контраст, по сравнению с остальными присутствующими, на мрачной церемонии представляет Тана. Она просто убита горем и рыдает весь день — до, во время и после похорон. По окончании панихиды она обнимает меня и шепчет мне на ухо слова соболезнования.
— Давай пройдемся вместе, — говорю я ей. — Проводишь меня, а я пока покурю.
Мы с отцом, не сговариваясь, стараемся не «светиться» с сигаретами и зажигалками перед мамиными родственниками. Не то чтобы мы чего-то стесняемся, просто нам обоим не хочется напоминать им о раке легких, что так рано свел в могилу их некурящую родственницу.
— Странно это все, — говорю я, когда мы с Таной отходим по кладбищенской тропинке подальше — туда, где деревья прикрывают нас от посторонних взглядов. — Такое ощущение, будто я всегда воспринимал ее словно не в трех, а в двух измерениях. Сама понимаешь, мама — она вроде бы и есть мама. Что творилось в ее внутреннем мире, я никогда не знал. Мне это было неинтересно. Теперь, получается, я уже никогда этого не узнаю. Наверное, не зря говорят: «Каждый умирает в одиночестве».
— Странные вы все какие-то, согласись, — говорит Тана.
— Это смотря кого ты понимаешь под «нами всеми».
— Вы, мужчины. Все время твердите какую-то дурацкую бессмыслицу: «в жизни нет никакого смысла», «каждый умирает в одиночестве», «ничто ни от кого не зависит», «ничто ничего не значит».
— Если бы что-нибудь хоть что-то значило, — говорю я, — мама не умерла бы от болезни, которая, по совести говоря, должна была свести в могилу кого угодно, только не ее.
— Чушь это все. Я уверена, что твоя мама как жила, так и умерла не в одиночестве, — говорит Тана, провожая взглядом вереницу гостей, идущих от могилы к выходу с кладбища. — Может, в каком-то смысле мы все и вправду одни, дрейфуем в темноте и пустоте. Но все равно мы пытаемся выстроить отношения с близкими. Понимаешь, каждый из нас строит свой мир, в котором есть место тем, кого мы любим. Твоя мама умирала не в одиночестве. У нее были друзья, была семья, и даже если близкие порой ее обижали, она всегда чувствовала, что у нее есть дом, что есть люди, которые ее любят, на которых она может опереться.
Тана вновь ревет в голос. Я снова обнимаю ее и шепотом говорю:
— Прости… Ну, тогда… я не прав был.
— Ты тоже меня прости, — шепчет она в ответ и добавляет: — Только давай больше не будем об этом. Постараемся просто забыть.
Я крепко обнимаю Тану, и мы долго стоим так — две одинокие фигуры в глубине кладбищенской рощи.
Глава 19
Несколько дней спустя я возвращаюсь в отель «Челси» — как выясняется, в последний раз. Незаметно проскочив мимо Германа, бегом взлетаю по лестнице и подхожу к своей комнате. Замок в двери, оказывается, уже успели поменять.
— А вот и он, — объявляет Герман, когда я спускаюсь в холл и подхожу к его стойке.
— Привет! Какая-то фигня творится с ключами, дверь открыть не могу.
— И не говори. У меня тоже какая-то фигня творится — никак деньги за номер получить не могу.
— Ах, вот оно в чем дело…
— А еще я поговорил с одним приятелем из «Нью-Йоркера», они там про тебя даже не слышали.
Герман торжествующе улыбается и берет со стола здоровенную связку ключей. Я рассчитываю на то, что он поднимется и откроет мне номер, но вместо этого он отпирает кладовку за своей спиной, и я вижу, что моя дорожная сумка и пишущая машинка уже перекочевали сюда.
— Спасибо за то, что выбрали наш отель. Удачи на поэтическом поприще.
Я, надрываясь, подтаскиваю свое барахло ко входу и вдруг вижу, что дверь мне любезно придерживает Нейт.
— А, Человек Травы! — орет он во все горло. — Ты где пропадал?
Я смотрю на Кей, стоящую рядом с Нейтом. Она в упор не замечает меня, пристально разглядывая что-то на полу прямо у нее под ногами.
— Только не говори, что сваливаешь от нас.
— Да вот, переехать решил, — отвечаю.
— Ну ладно, удачи тебе и все такое.
Кей наконец вступает в разговор:
— Слушай, надо бы выпить чего-нибудь вместе. Посидим, угостим тебя на прощание…
— Ну, не могу, не могу я, детка, понимаешь, — говорит ей Нейт. — Я ведь обещал этой репортерше из «Роллинг стоун», что перезвоню, и должен был это сделать, наверное, час назад. Сейчас, кстати, сколько времени?
— Ну, тогда я пойду в бар и угощу его на прощание, — с вызовом в голосе говорит Кей.
По такому знакомому коридору мы идем в «наш» мексиканский ресторан. Буквально месяц назад тут зародились наши отношения, ну а сейчас мы здесь же произведем им вскрытие и выпишем свидетельство о смерти.
— Что случилось? Куда ты пропал? — спрашивает меня Кей, когда бармен приносит нам заказанную выпивку.
— Да так… В Корею вот ездил, хотел с тобой повидаться.
Ее глаза в течение нескольких секунд словно играют в классики. В них отражается то смятение, то виноватость, то какие-то упреки, то сожаление и грусть.
Наконец, взяв себя в руки и вернувшись на исходную позицию, Кей переспрашивает: