Что он скажет ей? А она? Нужно было рассказать о смерти Володи Шатерникова, о том, что она почти не плакала тогда, но горе осталось внутри, осталось навсегда, что теперь вся ее жизнь – только в сыне, они живут вместе, одной семьей: и мама, и папа, и девочка Дина, которую он, наверное, заметил вчера на катке. Ее не заметить нельзя, ведь такая красавица.
При этом она понимала, что, согласившись вчера на эту встречу, она словно бы освободила что-то, вытащила на свет то ждущее, исподволь выматывающее ее, то, чему она не знала названия, чего не было (и быть не могло!) в ее любви с Володей Шатерниковым и о чем она вдруг догадалась однажды, когда они обедали с Александром Сергеевичем в ресторане и он повелительно, просто усадил ее себе на колени. Это было похоже на то, как однажды, когда она гладила тяжелым раскаленным утюгом свою сорочку, ее окликнул кто-то из столовой, и она, дернувшись, дотронулась до утюга краем ладони. Боль была жгучая, мгновенная, но странно, что тут же прошедшая, хотя и сейчас еще на ладони заметна тонкая белая ниточка.
Боясь, что ее непременно кто-то увидит – мать из окна спальни, Алиса или няня, – она выскользнула из подъезда и почти бегом заспешила в сторону аптеки. Александр Сергеевич негромко окликнул ее. Он шел по противоположной стороне улицы, она даже и не заметила его.
– Думал, не догоню, – слегка задыхаясь, сказал он. – Здоровье-то уже не то. А вы припустились, как лань.
– Я к вам на минуту, – дрожащим голосом ответила она. – Мне трудно сейчас отлучаться из дому.
– Ребенок? – улыбнулся он.
– Ребенок. Илюша.
– Вы кормите?
Она огненно покраснела.
– Чего тут стесняться? – спросил он. – К тому же я доктор. Не будете же вы стесняться доктора?
– Не доктора. – Она чувствовала, что сейчас заплачет от волнения. – Но вас я ужасно стесняюсь.
– Вот так напугал?
– Вы не виноваты в этом, – прошептала она. – Это я сама…
– Дурацкое время! – раздраженно сказал он и поднял воротник. – Мне даже пригласить вас некуда. Филипповская, и та закрылась. Муки не хватает.
– Я бы туда всё равно не пошла. – Она опустила голову и исподлобья посмотрела на него.
– Да я пошутил, – опять усмехнулся он. – Меня туда тоже не очень-то тянет.
– Вы сейчас живете один? – спросила она и тут же поняла, что этого не нужно было спрашивать: он, может быть, что-то подумал, ужасное.
– Да, – ответил он, помедлив. – А с кем же? Василий на фронте. Вы замужем, как я могу догадаться?
Она, наверное, ослышалась. Неужели он не понял, что Илюша родился без отца, что она не замужем и жених ее убит? А иначе она разве бы выбежала к нему сейчас?
– Я
– Примите мои соболезнования, – сдержанно сказал он, и по его блеснувшим глазам Таня поняла, что он не поверил ей. – Я думаю: как вам досталось!
– Мне? Так же, как всем.
–
– Что вы такое говорите? – ахнула она. – У меня же сын…
– Какая вы всё-таки прелесть! – усмехнулся Александр Сергеевич. – Как взяли и просто, разумно ответили!
– Но это ведь правда! – возразила Таня, чувствуя, что перестает робеть и бояться его, как будто само слово «сын» придало ей силы и уравняло их. – Я не должна думать о том, что всё будет ужасно, потому что моему сыну
Александр Сергеевич пристально смотрел на нее.
– Странная штука! Как вы быстро меняетесь. Когда мы обедали тогда – год назад, да? – вы тоже были уже другой, но сейчас – просто до неузнаваемости. Как будто лет десять прошло.
– Наверное, тоже расту…
– А может быть, вы уже выросли? – Он неожиданно сильно побледнел, как это случалось с ним иногда.
Она опустила глаза. Александр Сергеевич быстро, воровато оглянулся. Улица была пуста, тиха, слабо освещена солнцем.
– Пойдемте сюда! – Он схватил ее за руку, и они очутились во дворе дома под номером 36, на котором висела скромная мемориальная табличка, говорящая, что поэт Афанасий Фет умер в этом доме в 1892 году.
У самого сарая лежали промерзшие дрова, накрытые рогожей, и два воробья озабоченно выклевывали что-то из снега. Александр Сергеевич обнял ее и жадно несколько раз поцеловал в губы. Она попыталась оттолкнуть его, но он был сильнее, не отпустил и обеими ладонями прижал ее лицо к своему.
– Молчи, ничего не говори! – обжигая ее лоб своим дыханием, пробормотал он. – Теперь уже можно, теперь ты большая…
– Что – можно?
– Что – можно? – Он засмеялся и поцеловал ее, не переставая смеяться. – Теперь тебя можно – любить.
– Пустите меня! Я должна быть уже дома! Меня могут хватиться!
– О, я понимаю! – покрывая поцелуями ее лицо, шею, воротник, задыхаясь, ответил он. – Тогда мы увидимся завтра. Ведь я в двух шагах. Здесь, на Малой Молчановке.
Она оттолкнула его обеими руками. Александр Сергеевич тяжело дышал.
– Я ни за что не приду, слышите? – отчаянно сказала она. – У меня сын, у меня ребенок! Как вы смеете мне даже предлагать такое?
Слезы вдруг хлынули сами, она не смогла удержать их и громко всхлипнула.
Александр Сергеевич прижал ее к себе еще крепче.
– Ну, счастье мое, радость моя… Моя маленькая девочка, бедная моя, измученная, маленькая девочка…
– Я не девочка, – прошептала она, затихнув в его руках и перестав вырываться. – Я очень люблю вас, и мне очень страшно…
– И мне самому очень страшно. А как же не страшно? Ведь это же только начало. А кто его знает, начало – чего? Ты завтра свободна?
– Да. – Она вытерла слезы. – Илюша спит с часу до четырех. Скажите, куда. Я приду.
Удивление блеснуло в его глазах – так решительно и твердо она сказала это.
– Но сейчас мне пора, – быстро добавила Таня. – Проводите меня. Или вы очень торопитесь?
Выйдя со двора на улицу, Александр Сергеевич смеющимися глазами пробежал строчки на мемориальной доске и взял ее под руку.
– Вот был характер! – сказал он. – Афанасий Афанасьевич. Лечился у всех, у кого только можно, чтобы избавиться от тоски. Постоянно думал о самоубийстве. Ничего не помогало. А какие стихи! – Он крепче прижал к себе локтем ее руку: – «В моей руке такое чудо: твоя рука…»
– Это разве Фета стихотворение? – удивилась Таня.
– «А на траве два изумруда, два светляка…»
Александр Ефимович Флеров был человеком спокойным и уравновешенным. В его жизненные правила входило никогда не повышать голоса на мальчишек и договариваться с ними мирно, дружелюбно и без запугиваний. Гимназия между тем разрасталась и ко времени войны насчитывала без малого двести человек. Мальчишки, как назло, попадались всё больше отчаянные, родителей не слушались – да чего и кого было слушаться, если дурман прогрессивной мысли застлал родительские головы, так густо застлал, без просветов, что плыли родители в полном тумане и деток своих на пути растеряли. Не все,