секунду даже испугал было бабушку Лежневу, которая, прожив пятьдесят лет среди большевиков, научилась к любому разговору относиться с недоверием и в любом собеседнике подозревать стукача.
«Монах, – подумала она, стоя за осторожно вздрагивающей занавеской, красной от яркого заката, – потому что Катя ведь говорила, что он постриг принял, и – что же? С каким он сомнением ко мне пришел, это же уму непостижимо! Но Катя-то! – Она всплеснула руками. – Катя-то ведь с ним как с мужем четырнадцать лет прожила, и уж она-то, с ее головой, – бабушка Лежнева мысленно увидела перед собой светловолосую, гордо закинутую Катину голову, – она бы ведь про его неверие прежде него самого догадалась! Или, может, они о таких вещах совсем и не разговаривают? Потому что ведь... отношения-то у них какие?»
Она покраснела от жгучего стыда за дочерние отношения с монахом, отцом Валентином, и новая, совсем уже невыносимая мысль змеею ужалила ее в самое сердце:
– Если с мальчиком нашим, – мучаясь, пробормотала она вслух, – что-нибудь дурное получится, если он не разберется, что к чему, или его, не дай Бог, в армию возьмут на китайскую границу, Катя ведь все с себя одной спросит! Чем мы за грехи-то ведь платим? Деточками...
Катерина Константиновна возникла под аркой, ведущей со двора на улицу, и в эту же самую минуту пошел дождь. Он был неожиданным, сильным и светло-красным от незашедшего солнца. Отец Валентин вскочил и, шумно шагая через вчера еще наполнившиеся и слегка покрасневшие сейчас лужи, пересек двор, чтобы там, прямо под аркой, и предстать перед окаменевшей от его появления светловолосой Катериной Константиновной. Бабушка Лежнева не слышала, разумеется, о чем они говорят, но то, что она видела, повергало ее в глубокую тоску. Дочь Катерина Константиновна сперва отступила на шаг назад, потом сделала движение в сторону, стремясь, видимо, убежать от него, но отец Валентин схватил ее за руку, и – заныло сердце внутри бабушки Лежневой – Катя вся задрожала, как овечка, закрылась свободной рукой и замотала головой, что-то, наверное, бормоча ему сквозь слезы, в то время как сам отец Валентин, только что мучивший бабушку Лежневу вопросами веры, косолапо затоптался на одном месте и, совершенно забыв обо всем, что ему, монаху и духовному лицу, запрещается, поцеловал несколько раз руку Катерины Константиновны, которой она и пыталась от него отгородиться.
– Сохрани, Господи, – простонала бабушка Лежнева, опуская занавеску, потому что все, что ей было нужно, она уже увидела. – Прости меня за нее. Дальше бы только не пошло... С мальчиком. Спаси и пронеси, Господи, и да будет воля Твоя...
Август был холодным, много пролилось дождей, и леса сразу встревожились, вспомнили о зимней вьюге, о мертвом, убитом, застылом, через что им придется вскоре пройти вместе со всей Божьей тварью, из которой уцелеет только одна половина, а другая захлебнется голодом, выстудится до последней шерстинки и покорно вмерзнет в ледяную поляну, неловко подвернув под себя кто коготь, кто хвост, кто целую голову с погасшим и закатившимся глазом. Леса в отличие от садов, легкомысленных и капризных, обо всем этом вспомнили заранее и сразу затосковали, выплюнули из земли горькие грибы – поганки, распеленали всех своих куколок, и по мокрым травам поползли высвободившиеся из пеленок последние невзрачные бабочки, похожие на поздних, никому не нужных дочек многодетной семьи, которым уже ни молока материнского, ни отцовской ласки не достанется. В самом конце августа начали съезжаться в город дачники – кто на «Победе», кто на «Москвиче», кто на «Волге», – все шоссе были битком забиты, а перед каждым шлагбаумом приходилось стоять не меньше двадцати минут, вдыхая бензин и провожая глазами однообразные движения стрелочника.
У Стеллочки, как всегда, времени не оказалось, и утром двадцать восьмого августа, дотащившись наконец в город с Николиной Горы и не разобравшись даже как следует, Марь Иванна отправилась вместе с Чернецкой в «Детский мир», чтобы купить все необходимое для подступившего вплотную нового учебного года. Во-первых, нужно было купить платье. Коричневое, глухое, слепое и скучное, закрывающее колени, и к нему два фартука, белый и черный. Кроме того, манжеты и воротнички. Белье, колготки и обувь у Чернецкой были свои, то есть купленные в магазине «Березка» на честно заработанные Стеллочкой сертификаты.
В «Детском мире» толкались приезжие с разбухшими баулами, мешками и рюкзаками. Они часами простаивали в многоголовых очередях и пили невкусную московскую воду в уборной на первом этаже. Старухам, особенно из Узбекистана и Таджикистана, с их полными коричневыми ногами, еле влезшими в разношенные тапочки, изредка становилось плохо от духоты, так что они садились прямо на ступеньки между этажами и ловили остатки воздуха растрескавшимися губами. Внучки с засаленными черными косами махали перед их лицами вчерашними газетами. На тех же ступеньках молодые матери, крепко держа за руку свою старшенькую или старшенького, кормили при этом младшеньких, и груди их, наспех вынутые из уже липких от молока сатиновых кофточек, ни у кого из проходящих по лестнице не вызывали ни любви, ни интереса. Во всем большом и темноватом здании «Детского мира», внутри которого постоянно кто-то терялся и тусклый, лишенный любви и нежности женский голос монотонно объявлял, что девочку Таню Смирнову или мальчика Митрофанова Петю разыскивает отец, гражданин Смирнов, или мать, гражданка Митрофанова, – во всем этом здании стоял густой чад родительской заботы, которая металась от прилавка к прилавку, изо всей силы дергая за руку бледную свою детку, орала на ее младенческую нерасторопность, заискивала перед лохматыми продавщицами, оскаливалась на другую, такую же, как она, родительскую заботу и часто даже отпихивала наглую кулаком в грудь, вступала с ней в бестолковый рукопашный поединок, так что приходилось – если сами не успокаивались – вызывать милицию.
Скучающая Чернецкая покорно встала рядом с сильно вспотевшей Марь Иванной в хвост влажной человеческой очереди и, простояв уже минут двадцать, неожиданно увидела, как от прилавка напротив выдирается из густоты давящих друг друга покупателей красная Юлия Фейгензон с мученически полуоткрытым ртом, а за ней, изо всех сил работая локтями, выдирается ее мать, совершенно растрепанная, в съехавшей набок байковой кофте. Узкоглазая Чернецкая и простодушная Фейгензон пересеклись зрачками, и Чернецкой почему-то страшно захотелось отвернуться, вовсе не узнать Фейгензон, потому что за именем Фейгензон поднялось недавнее летнее прошлое, засветилась луна над измятой травою оврага, загремели соловьи, и руки молодого Орлова заскользили по ее телу. Чтобы погасить эту вспышку памяти, Чернецкая решила было не заметить Фейгензон, но та, замахав радостно поднятыми руками и обдавая непривередливых соседок запахом пушистых подмышек, уже проталкивалась прямо к ней, звеня на весь магазин своим глуповатым, приятным голосом:
– Наташка-а-а!
Она продралась наконец и тут, как это всегда бывает с людьми, не умеющими предугадывать последствия своего поступка, остановилась, сильно смутившись от неприветливого взгляда Чернецкой.
– Здравствуй, – холодно сказала Чернецкая, – ты что тут делаешь?
– А у меня сносилось все, – весело сказала недавняя пьяница и участница суеверных деревенских сборищ Фейгензон, – мы в прошлом году ничего не покупали, бабушка умерла в Минске, и поэтому мы все, это, деньги, ну, которые были, все на похороны пошли, а мне сказали «донашивай», ну и я, это, доносила, конечно, так их, – она кивнула в сторону своей оттесненной толпой матери, которая все еще работала локтями, – предков, их два раза к Людмиле Евгеньевне вызывали, почему у меня такая форма старая, так мы поэтому купили только фартук в прошлом году, шикарный такой, ты помнишь, с крылышками, он мне все прикрыл, ну, а в этом году уж надо, конечно, было все новое, и, ну, это, мать говорит: «Давай сегодня поедем, я отгул возьму», и мы приехали, а ты что здесь делаешь?
– За платьем стою, – ледяным голосом ответила Чернецкая. – Я форму два раза в год новую покупаю, нельзя же столько времени одно и то же носить...
– Так у тебя ведь отец-то сколько зарабатывает? – вздохнула темноглазая Фейгензон. – Я бы на твоем месте вообще каждую неделю меняла!
Чернецкая не нашлась, что ответить, и только раздражительно пожала плечиками.
– Слушай, Наташ, – понизила голос Фейгензон, – я тут Таньку Карпову с Валькой Птицей встретила, они говорят, у тебя, это, ну, выкидыш был. Правда?
Хорошо, что Марь Иванна в эту минуту оказалась не в хвосте очереди, где стояла Чернецкая, а в самом начале ее, высматривая сквозь чужие локти, шеи и волосы, остались ли еще в продаже платьица с плиссированными юбками. Она не видела того, как подошла Фейгензон, и тем более не слышала того, о чем она спросила. Сама же Чернецкая хотела сразу оттолкнуть Фейгензон, или убежать из «Детского мира», или, лучше всего, вообще провалиться сквозь землю после такого вопроса, но почему-то не провалилась, не