остаются «здоровыми», если вся человеческая жизнь – такая жестокая. Значит, у этих «здоровых» нет совести, нет у них сердца. Помню, как еще подростком мой сын на заданный учителем вопрос, чего он больше всего боится, ответил: «Предательства». Вообще, у Лени была своя жизненная философия, но он не любил об этом особенно распространяться. Я знаю, что он был очень высокого мнения об Антуане Медальникове и доверял ему. Вера сказала, что Медальников был на похоронах, но я никого там, кроме Ленечки, которого я не выпускала из рук, пока меня не оттащили от него, не запомнила. Вера не хочет встречаться с Медальниковым, она все повторяет, что Медальников ей «неприятен». Тогда я предложила, что, как только приедет Настя, я могу сразу же позвонить Медальникову сама. Может быть, он согласится поговорить со мной, а не с Верой? Я с ним встречаться не боюсь, только мне хотелось бы взять с собой сестру: я стала ужасно рассеянной, мне с ней будет легче.
Вчера за чаем мы с Георгием долго обсуждали Настю. Георгий считает, что Патрик погиб из-за нее. К счастью, он не знает всего того, что знаю я, и думает, что это Настя хотела уехать тогда, в 1934-м году, из России, и по ее желанию они вернулись в Лондон, вскоре после чего Патрик снова уехал – на этот раз в Маньчжурию. У меня не поднимается рука уничтожить Настины письма из Москвы, хотя я прекрасно понимаю, что они никому, кроме меня, не предназначены. Я всегда думала, что хорошо знаю свою младшую сестру, но, оказывается, я ничего не знала про нее, пока не начала получать эти московские письма. Иногда мне даже приходило в голову вот что: если моя Настя оказалась почти незнакомой мне женщиной, за которой я с удивлением следила из Парижа и каждый день просила, чтобы Господь помог ей, то, может быть, я точно так же ничего не знаю ни о своем сыне, ни о своем муже, ни о своих родителях? Может быть, я и о самой себе ничего не знаю?
Очень хорошо помню Настю ребенком. Помню, как мама сшила нам обеим новые летние платья, когда папа подарил ей на день рождения машинку «Зингер», и наша жизнь, как песочные часы, в тот же миг перевернулась. Теперь жужжание швейной машинки будило нас по утрам, а по вечерам не давало заснуть: мама бросилась перешивать все, что попадалось ей под руку. Она смастерила нам платья: Насте – желтое в синюю крапинку, а мне – красное в белый горошек. Мы нарядились и долго, как остолбеневшие, смотрели на себя в узкое, испещренное черными трещинками зеркало, которое, к сожалению, до неузнаваемости все искажало. Потом мы обе, не сговариваясь, вышли из дома, перешли через золотое пшеничное поле – сколько света было внутри этого поля, сколько неба над ним! – вышли на большую дорогу в надежде, что проедет какая-нибудь машина и нас заметят. Я и сейчас вижу перед собою Настю, которая сорвала с головы бархатную черную ленточку, и длинные каштановые волосы упали ей на круглые плечики с рукавами- фонариками! Вижу этот уже немного женский и лукавый жест, которым она быстро наслюнявила ладошки, пригладила волосы, потрясла головой и откинула ее, словно бы посмотрела на себя саму со стороны чьим-то восхищенным взглядом. Как назло, ни одна машина не проехала, только уже на закате через дорогу потянулось коровье стадо в сопровождении пастушка – лет, наверное, одиннадцати-двенадцати, светлоголового, в растрепанной соломенной шляпе, в широких холщовых штанах и босого, который, увидев таких красавиц, как мы с Настей, остановился и, забыв про своих коров, долгое время не мог отвести от нас глаз.
А какая прелестная она была на своей свадьбе! Тоненькая-тоненькая, с ярким, отливающим медью румянцем, про который мама сказала, что он – как герань в нашем доме в Тулузе.
Завтра пятница. Георгий сказал, что он сам поедет в аэропорт и встретит ее и чтобы я осталась дома. Ему все кажется, что я могу умереть от волнения по дороге или у меня случится сердечный припадок. Глупости. Почему он так боится за меня? Напротив, теперь мне намного лучше. Я так часто стала слышать Ленечку, так много разговариваю с ним сейчас!
Вермонт, наши дни
Ушакову нравилось, что она молчит. В молчании была успокаивающая правота и простота случившегося. Она ни о чем не спрашивала, не волновалась, никуда не убегала, не говорила, что ей пора. Она тихо лежала рядом с ним, положив голову на его плечо, как будто они знали друг друга много лет и ей уютно отдыхать молча, прислушиваясь к повисшему за окном птичьему голосу.
– Сварить тебе кофе? – спросил он.
– А вы там, в Париже, без кофе не можете? – засмеялась она.
И в смехе была та же успокаивающая простота. Она приподняла голову, оторвалась от его плеча и заглянула ему в лицо. Он подумал, что, наверное, нужно спросить, замужем ли она и есть ли у нее дети, но даже и это казалось неважным. Он чувствовал эту женщину совсем не так, как других своих женщин, когда душа пыталась быстро впитать незнакомое существо, подобно желудку, который пытается быстро впитать попадающую в него пищу, но потом оказывалось, что так же, как ненужная непривычная пища не может усвоиться желудком, – так и чужую женщину тянуло как можно быстрее вытолкнуть из своей души и больше не помнить об этом.
– Сейчас половина четвертого, – сказала она. – Тебе ведь не нужно в Нью-Йорк завтра утром?
Он покачал головой.
– Поспим до шести, а потом я поеду. Подбросишь меня до развилки?
– При чем здесь развилка?
– Но так ведь всем проще.
– Ты замужем, Лиза? – спросил он.
– Нет, Митя. Но я жду ребенка.
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
Наверное, Лиза, я не права, когда вижу в Уолтере только плохое. Вчера он много рассказывал мне о своем детстве: он сирота, воспитывали его дядя с теткой – люди пьющие, очень жестокие, почти не заботились о чужом ребенке. И он всего в жизни добился своим трудом, своими невероятными способностями. Выпускник Оксфорда, прошел всю войну корреспондентом на полях сражений, столько раз рисковал жизнью. Послушай, ведь это не шутки. Мой желтоволосый Патрик – ребенок по сравнению с этим человеком. Иногда я думаю, что судьба распорядилась неправильно, сделав меня женою «полумальчика- полумужчины», которого я с самого начала почувствовала в Патрике, несмотря на все его героические обещания.
Уолтер рассказывает мне о том, через что ему довелось пройти во время войны, – это очень страшно, но еще страшнее то, как после войны, разочаровавшись в людях, он вернулся в Париж и попал в среду артистической богемы. Оказывается, все, что мне говорили, – чистая правда. Чего там только не было! Слово «разврат» мало что объяснит. Жизнь была полностью подчинена наркотикам, а Уолтер объяснил мне, что, попадая под влияние наркотика, человек перестает быть самим собой, и то, что вылезает из него, не поддается никакому контролю. Он, например, сказал мне, что человек может быть очень тихим и кротким в жизни, но под наркотиком в нем поднимается такая ярость, что некоторых приходится связывать: настолько сильно в них желание насилия, разрушения и даже убийства. Многие убивают себя, потому что не могут справиться с физической необходимостью немедленно уничтожить кого-то. В Париже они устраивали так называемые «встречи с дьяволом», специальные сеансы, на которых люди пили кровь, совокуплялись на виду у всех, не обращая внимания – с мужчиной или с женщиной, со стариком или со старухой, и были случаи, что некоторые даже умирали во время этих сеансов от разрыва сердца.
Ты, наверное, не можешь представить себе, как же я имею дело с таким чудовищем? Но он не чудовище. Я начинаю привыкать к нему, и иногда мне становится жалко его, хочется просто гладить его по голове, успокаивать и баюкать, как маленького ребенка. Уолтер не верит в Бога и не хочет говорить об этом, один раз только пробормотал, что это хорошо, что большевики позакрывали храмы, посрывали колокола и разогнали священнослужителей, потому что истинная вера и должна быть под гонением, как это было во времена раннего христианства или с евреями во времена инквизиции.
– Если людям все разрешать, даже такую ерунду, как есть досыта, – сказал он, – они сразу становятся неблагодарными и отвратительными, но если их прижимать, запрещать и отнимать у них как можно чаще и как можно больше, у некоторых просыпается страх и даже, как ни странно, появляется относительная честность. Русским говорят, что верить в Бога нельзя, их наказывают за это – ну так, значит, те, кто будет продолжать верить, несмотря ни на что, и есть настоящие верующие люди.
Презирает он всех одинаково: и большевиков, и не большевиков, и правых, и левых, и победивших, и побежденных. Я думаю, что, скажи он это нашим с тобой родителям, они бы его просто разорвали! В нем нет