С этого дня он ездил на специальной бронированной машине, знал, что за ним охотятся. Еще одни прятки со смертью.
Она догнала, победила, как это всегда и бывает. На светофоре подъехал мотоциклист, положил на кузов машины сверток со взрывным устройством. Машину вместе с Гольдманом, шофером и телохранителем разнесло на куски. Убийца погиб вместе с ними.
Я долгое время не могла прийти в себя. Мне стало казаться, что в действие приведена какая-то сила и смерть ищет именно тех, которые имели (пусть даже беглое) отношение ко всему, что прошло на моих глазах. Наташа, Владимов, потом Борис Гольдман. И плюс эти люди, которые были тогда, на пиру.
Любовь фрау Клейст
В комнату Любочки Алексей старался не заходить. Там было оставлено все так, как было при ней: узкая, почти детская кроватка, от которой долгое время шел еле уловимый запах ее светлых волос, вытертый плюшевый медведь, с которым она засыпала в обнимку, и даже цветы в белой вазе. Холодные, темные, синие.
С Аллой они едва разговаривали. Каждый из них внутренне обвинял другого в смерти дочери. Когда бедная Алла однажды ночью, заплакав, пришла в проходную комнату, где он теперь спал на диване, стала на колени у его изголовья, погладила по лицу и прижалась к его щеке солеными, мокрыми губами, Алексей отшатнулся так резко, что она тут же вскочила и вырвалась из этой комнаты, натыкаясь на мебель, со стоном и хрипом, как раненый зверь.
Душа его не принимала Любиной смерти. Может быть, потому, что с самого ее рождения он жил в сильном страхе, и теперь, когда уже нечего было бояться, когда ничего не осталось, с чем можно проснуться наутро, а ночью заснуть, – ничего не осталось, теперь он как будто бы ждал, чтоб хоть что-то вернулось. Хоть что-то! Хоть страх за нее, хоть последнее утро.
Они с Аллой ночевали в креслах, приставленных вплотную к ее кровати. Алла вдруг задремала, закинув беспомощно голову, и захрапела. Медсестра, менявшая Любочке капельницу, посмотрела на нее испуганно, подложила ей под голову подушку. И Алла проснулась с неловкой гримасой.
Любочка не спала уже вторые сутки. Пальцы ее отекли так, что она не могла пошевелить ими. Глаза были плотно закрыты.
Алла, растрепанная, с черно-сиреневыми разводами туши на щеках, вцеплялась в него длинными ногтями с остатками лака:
– Гляди! Она спит! Она спит! Не будите!
Он смотрел на Аллу и не видел ее, потом переводил взгляд на медленно сочащуюся из капельницы жидкость, потом на прозрачную шею, на открытые сухие губы под кислородной маской. Веснушки ее стали ярче, как будто бы солнце, которого не было вовсе и больше не будет нигде – ни в воде, ни на суше, – оставило ей свой лукавый подарок. Все звуки вокруг раздражали его, все звуки мешали ему ее слышать: вдох, выдох, еще один вдох, еще выдох...
Кажется, он потерял сознание, когда началось это. Она заметалась, сбивая подушки. Ведь все это время он видел прекрасно, и вдруг стало как-то ужасно темно. В темноте он услышал голос Любочки, радостный и одновременно умоляющий, которым она, когда ей было восемь, просила купить на базаре щеночка.
Она не могла говорить таким голосом, она ведь хрипела под маской, сбивая подушки! Конечно, она не могла. Но он слышал:
– Пусти меня, папа! Пусти! Отпусти!
Он понял, что Люба уходит и хочет уйти и что он не пускает. Руки его тихо лежали на коленях, они никого не держали, и все-таки он ее не отпускал. Все в нем, начиная от сердца, которое билось у горла, кончая слюною, которую он попытался сглотнуть, – все в нем не пускало ее, все дрожало.
Он знал, что он борется с кем-то, кому он не равен, и знал, что придется отдать, уступить, но эта любовь к ней сейчас, напоследок, достигла такой остроты, что все лишнее время, прожитое ею, – те тридцать секунд или, может быть, сорок, – оно не входило в расчет поначалу.
Он вымолил их, и его пожалели.
Через год он заметил, что у Аллы изменились глаза. Из быстрых, больных, одичавших они стали робкими. Еще через месяц она сообщила, что любит другого. Он сразу вздохнул с облегчением. Так было спокойней.
Собрал свои вещи, погрузил их в машину и переехал к другу в Загорянку, где друг имел дачу, а сам жил на Пушкинской.
Дача в Загорянке отапливалась дровами, воду нужно было таскать из колодца. Алексей возвращался с работы после семи вечера. Стояла зима в хрустале и морозах. В дачном поселке почти никого не было, и сухое похрустывание его шагов, и лай одинокого бедного пса из деревни, и грустные звезды на небе – все было приятней, чем шум быстрых улиц, гудки и реклама.
В конце февраля пациент, с которым доктору Церковному пришлось хорошо повозиться, выписываясь и прощаясь, вручил два билета на «Белую гвардию». И он почему-то пошел. Как толкнули.
Сначала он увидел, как женщина выпрыгнула из троллейбуса, и ее лицо, темноглазое, под маленьким черным колпачком, напоминающим те, которые носили послушники, осветилось фарами промчавшейся мимо машины.
Она перешагнула через ледяную кашу между колесами троллейбуса и тротуаром и тут же наклонилась, поправляя что-то. Из-под колпачка упали волосы. Новая промчавшаяся мимо машина подожгла их своим неестественным светом, они стали синими и засверкали. Она распрямилась.
Он был на ступеньках, не так уж и близко, но взгляд его быстро поймал ее всю, и этот простой, торопящийся снимок, слегка только смазанный снегом, вложили в него, как закладку в глубь книги.
Выпрыгнувшая из троллейбуса женщина застегивала «молнию» на сумке, поправляла шарфик у горла, надевала перчатки, и с каждым движением ее мир менялся.
Гриша попал в аварию, лежит в больнице. Врач сказал, что для жизни опасности нет. Я завтра лечу. Буду жить у Луизы. 277-44-99.
В четверг состоялось собрание кафедры, на которое профессор Янкелевич не пришел. Уехал в Вермонт на каникулы.
Донос Портновой пополнился еще одним документом: Анжела Сазонофф разослала всем аспирантам по электронной почте коротенькую записку. Профессор Трубецкой, с которым она несколько лет назад познакомилась в Чикаго на Пушкинской конференции и который очень настойчиво приглашал ее поступить именно в Браунский университет, при этом распустил слух среди коллег, что это именно он помог ей попасть к ним на кафедру из жалости за ее некрасивость, а также влюбленность в него, Трубецкого. И это все так оскорбительно, что больше терпеть невозможно.
Записка была истеричной, хотя и не длинной.
Собрание происходило в кабинете заведующей, в котором по-зимнему горел свет, а на стене висел огромный, величиной с ковер, плакат, на котором, набранная красивой славянскою вязью, содержалась целая глава из Славянского Ведического календаря: Влияние Сварожьего круга на сущность людскую. В самом начале было сказано, что «в одно мгновение по течению реки времени, в которой отражается Сварожий Круг, рождается 53.896.011.200 характеров, и каждый имеет судьбу».
Заведующая, чье доброе лицо с коротеньким носом казалось осыпанным красной смородиной (так волновалась!), положила перед собою оба доноса: из Питера, давний, и этот, вчерашний. Сама она старалась ни с кем из присутствующих не пересекаться взглядом.
Трубецкой сидел в кресле, развалившись и вытянув перед собою огромные толстые ноги, которые, будто поваленные деревья, производили немного похожий на лиственный шум и тихонько скрипели.
– Я огорчена, что на нашей кафедре, очень дружной всегда... – начала было заведующая, но руки ее задрожали, и она быстро спрятала их под стол. – Сейчас, неожиданно...