собственность, и дело только в том, что можно извлечь из тех денег, которые стоит работа?
Трубецкой слушал внимательно, но выражение гадливости, застывшее на его лице, не уходило.
– Они убили его! – тонким, как у мальчика, голосом вскрикнул Пшехотский и стукнул ладонью по какой-то большой книге. – Он умер от голода! Они уморили голодом целый город и потом объявили его мертвецов героями! Они же вампиры! Они жрали кровь. Кровь и мясо. А он голодал. И это не только в блокаду. Не только! Все время, все годы! Он записал в своем дневнике, что ест один хлеб. Хлеб и чай. Один раз он купил себе немного цветной капусты, и это был праздник.
– При чем здесь картины? – тихо спросил Трубецкой.
Он хотел спросить: «При чем здесь воровство?» Но не спросил.
– Что значит – при чем здесь картины? – удивился Пшехотский. – Они не давали ему работать, преподавать, участвовать в выставках. Они все равно убили бы его как-то иначе, но голод помог им, он взял на себя этот труд. Вы думаете, что в небесах, – Пшехотский вскинул вверх свою высохшую, в старческой коричневой крупе руку, – ему бы хотелось, чтобы
– Я не думаю этого, – мрачно ответил Трубецкой. – Но есть все же этика. Я не могу...
Пшехотский вгляделся в него своими набрякшими глазами.
– А то, что
– Почему вы обратились ко мне через Катю? – не отвечая на его вопрос, спросил Трубецкой.
– А я ее знаю давно. Она приходила помочь мне с Ириной. Ирина любила ее. Катюша – прекрасная девушка, очень достойная.
«Знает ли он, – сверкнуло в голове Трубецкого, – чем занимается эта достойная девушка в своей бане?»
– Достоинство наше, – вдруг заговорил Пшехотский, – не в том, чтобы быть абсолютно безгрешными. Вы мне поверьте. – Пшехотский издал горлом легкий нерешительный звук, как будто хотел откашляться, но не откашлялся. – Да! Вы мне поверьте! Ирина прошла через все. Достойней ее в мире не было женщины.
Он вытер лоб, заблестевший от пота.
– Моя Ангелина в аду, – повторил он. – Я знаю, что она жива. Не видел ее сорок пять с лишним лет. У меня есть деньги, есть эта коллекция. – Он быстро взглянул на Трубецкого. – Она в основном мною куплена, так что не брезгуйте. Я мог предложить бы ей все. Я бы мог лечить ее и ухаживать за нею так же, как я ухаживал за ее матерью. Нанять ей сиделок. Она ведь стара и разрушена. Однако ее нет со мною, и я ей не нужен. Я сам очень стар, но если бы мне предложили любые условия, лишь бы вернуть ее, то я бы их принял. Чтобы спасти ее мать, я в свое время решился на... – Он внезапно замолчал и коротко, сухо засмеялся. – Безгрешности в этом, пожалуй что, не было.
«Он много раз делал то, – со страхом подумал Трубецкой, – к чему меня все время подталкивает и моя жизнь. Но я сопротивляюсь и мучаюсь. А он давно преодолел это и считает, что все это ерунда. Но он не пустой человек, и он много страдал. Тогда что же это? Он на белое говорит „черное“, на черное „белое“ и даже на воровство идет так, словно это в порядке вещей».
– Простите меня, – пробормотал он. – Я все-таки думал, что речь о другом. О чем-нибудь, в общем, легальном. А так... вы простите меня.
– Я вас понимаю, – спокойно сказал Жорж Пшехотский. – Мы с вами еще можем встретиться
Трубецкой опустил глаза.
– Составил недавно свое завещание, – несколько иронично сказал хозяин. – Хотите взглянуть?
И прежде чем Трубецкой успел ответить, он вытащил из ящика письменного стола завещание и так же близко, как копию с картины Филонова, поднес его к самым глазам Трубецкого.
По завещанию, как прочитал Трубецкой, все деньги от продажи картин после смерти Жоржа Пшехотского переходят в распоряжение специализированной школы для подростков женского пола с преступными наклонностями и душевными болезнями, расположенной в штате Нью-Йорк.
Расставшись с профессором Пшехотским, Трубецкой приехал обратно в университет, надеясь, что в нем по случаю приближающегося Рождества никого нет. Однако дверь в кабинет Бергинсона была открыта и виден был он сам, в клетчатой пушистой курточке, надетой на рубашку, и громко, на весь пустой коридор, смеющийся в телефонную трубку.
«И что он так счастлив всегда? Что он весел?» – с легким раздражением в адрес Бергинсона подумал Трубецкой.
Бергинсон заметил его и приветливо закивал головой, не переставая смеяться в трубку. Трубецкой помахал в ответ и быстро затворил свою дверь, давая этим понять, что предпочитает одиночество.
Ему хотелось еще раз продумать свою встречу и свой разговор с Пшехотским. Когда он вспоминал о том, что два часа назад худой, с изящно подстриженными усами старик предложил ему перевезти через границу картину одного из самых известных русских художников, украденную из Русского музея, его моментально бросало в жар. Но вслед за этим он вспоминал, что ведь и он знал заранее, зачем именно его пригласили в этот дом, и все-таки поехал туда. Более того, он прекрасно помнит, как при имени Филонова в его голове мелькнула совсем уже подлая мысль, что десять тысяч, которые, по словам Катерины, предлагает Пшехотский, совсем не такие уж деньги за вывоз подобной картины.
Все это говорило только о том, что сам Трубецкой был на волосок от нравственной гибели, и неважно, в каком обличье является нам искуситель и враг человечьего рода, а важно, насколько ты близко его подпускаешь.
Он не успел сформулировать до конца свою мысль, как зазвонил телефон.
– Могу я зайти, Адриан? – голосом профессора Бергинсона, слегка ослабевшим от долгого смеха, прошамкала трубка.
Войдя в кабинет Трубецкого, он плотно уселся на стул, всем своим видом показывая, что зашел не на одну минуту.
– Возьмите взаймы у меня пять-шесть тысяч. Мне кажется, так будет лучше.
От удивления Трубецкой выронил изо рта незажженную сигарету.
– Откуда вы все
– А я ничего и не знаю. – Бергинсон улыбнулся своей мягкой и застенчивой улыбкой. – Я просто заметил, что вам нужны деньги.
Самое ужасное, что ему напоследок стало жалко меня. Сейчас хожу и мучаюсь: как же я не смогла скрыть от него своей раздавленности? Первые несколько дней я действительно чувствовала себя так, как будто все мои органы лежали во мне раздавленными и кровоточили.
Подумай, ведь он же молчал до последнего! Не может быть, чтобы он решился на это накануне своей выписки, правда? Значит, каждый раз, когда я сидела у его кровати, он предавал меня. Каждый раз, когда говорил, что ему хорошо оттого, что я прилетела, он мне лгал. Луиза считает, что он нездоров психически и не отвечает за свои поступки, но все это чушь. Мне не только не жалко его, но у меня все, связанное с ним, вызывает теперь одно отвращение.
Его выписали в пятницу. Я договорилась с Луизой, что мы до отъезда поживем у нее, а она переедет к маме. Но я сразу сказала, что это не продлится долго, потому что собиралась немедленно заказать билеты. Ты меня пойми: я не хотела ни о чем вспоминать. Я заставила себя думать и чувствовать одно: у меня на руках тяжело больной человек, за которого я отвечаю и которого я должна привезти домой, чтобы его тут лечили и поставили на ноги.
Пришла в Склиф в четверг утром. Он на костылях ходил по коридору. Я увидела его издалека и ужаснулась: от него осталась ровно половина, он весь поседел, потускнел и сгорбился. На самом деле сейчас он уже может обходиться без костылей, но ему страшно, и он чувствует себя так, как будто идет по льду. Как только он начал вставать с постели, он сразу же стал надевать джинсы и рубашку, стараясь не выглядеть больным, но лучше бы уж он ходил, как все – в пижаме или в халате – не было бы так очевидно, насколько он изменился.