– Конечно, ведь я…
Дина Ивановна не успела закончить: Блюмкин появился в дверях и махал ей рукой.
– Мне нужно идти, – задохнулась она. – Скажи тогда Коле…
Таня проследила за направлением ее взгляда и встретилась глазами с черными и наглыми глазами Блюмкина.
– Куда тебе нужно идти?
– Мне нужно идти! Ты скажи…
– Но что мне сказать?
– Не знаю, придумай!
Она увидела, что Барченко встал, направляясь к выходу, и, не отвечая сестре, побежала за ним.
Таня опустилась в кресло, Алиса продолжала стоять, держа за руку уставшего Илюшу.
– Что мы скажем Николаю Михайловичу, Алиса?
– Мы скажем, что за ней пришли двое актеров из другого театра, которые были восхищаемы ею, – старательно ответила Алиса, – приглашали ее на свой спектакль, который скоро уже закончится. И она побежала.
Алиса Юльевна всегда делала ошибки в языке от волнения.
– Куда побежала? Зачем?
– Откуда мы знаем, куда и зачем. Но мы с тобой видели этих людей. Могли ведь мы думать, что это актеры?
– Мне иногда кажется, – с отчаянием сказала Таня, – что она и себя погубит, и всех нас! И то, что она все скрывает…
– Для нас это лучше, – перебила осмотрительная и умная Алиса Юльевна. – Какая-то есть же причина. Пускай она лучше скрывает! А если бы мы с тобой знали всю правду?
– Ох, вот он идет! – прошептала Таня.
Николай Михайлович вошел, потирая руки от холода.
– Опять умыкнули перчатки! – сердито засмеялся он. – Не успел опомниться, а перчаток нет! Жена моя где? Все уже за кулисами?
– Дина просила передать вам, Николай Михайлович, – покраснев, выдавила Алиса, – что ее пригласили сегодня на один спектакль, поэтому ей довелось отлучаться… Она побежала совсем ненадолго.
Николай Михайлович широко раскрыл глаза.
– Как? Даже не подождала? Какой же спектакль? И где? С какой стати?
– Коленька, мы ничего не знаем, – всхлипнула Таня. – Она умчалась, мы даже ничего не успели у нее спросить. Наверное, она сама объяснит тебе…
– Не желаю никаких объяснений! – Лицо Николая Михайловича стало жалким, но голос он повысил и высоко поднял голову. – Мы завтра разводимся, я уезжаю!
– Да, Коля, ты прав. – Таня виновато посмотрела на него. – Не знаю, кто бы еще столько вытерпел…
– Я не приду ночевать сегодня, – издевательски поклонился Николай Михайлович, разводя своими покрасневшими без перчаток руками. – Передай своей сестре, что я требую развода!
И сам услышал, как дико и странно прозвучали его слова.
Машина ждала их перед театром. Товарищ Яков Григорьевич Блюмкин сел рядом с шофером, Дина Ивановна Форгерер и товарищ Алексей Валерьянович Барченко устроились сзади.
– Давай в «Метрополь»! – весело сказал товарищ Блюмкин шоферу. – Домой к вам покатим, профессор! Там можно отлично поужинать. Ведь вы не торопитесь, Дина Ивановна?
Этот человек, которого она хотела, но так и не смогла возненавидеть, сидел рядом и не касался ее. Даже рукав своего летнего серого пальто он старательно отодвинул от ее рукава. Глаза его были полузакрыты. Ей показалось, что он тяжело болен, что у него, может быть, даже высокая температура. Мешки под глазами были не темными, как прежде, а лиловато-красными, как будто бы в них из-под нижнего века стекла и застыла ненужная кровь.
– Куда мы едем? – спросила Дина, хотя ей было все равно, куда ехать.
– А я не сказал? – обернулся Блюмкин. – Второй Дом Советов, вернее сказать, «Метрополь». Нам столик заказан, поди, уж накрыли.
– Товарищ Блюмкин, – мертвым и размеренным голосом проговорил Барченко. – Зачем вам сейчас эти игры? Скажите нам просто: к чему вы ведете?
– Дорогой мой профессор! – расхохотался Блюмкин. – Да разве вам было бы не скучно, если бы я усадил вас вместе с Диной Ивановной на мокрую лавочку в сквере и стал бы обсуждать с вами серьезные дела? Неужели вам не было бы скучно? Вот горе-то! Победа социалистической революции досталась нам непростой ценой. Я не говорю о количестве драгоценных человеческих жизней, брошенных на костер борьбы, но я говорю о том, что за эти годы люди уже начали привыкать к скудности быта и даже чашку горячего крепкого чая воспринимают как роскошь. А это ужасно! Нам нужно вернуть и вкус к жизни, и радость застолий, и блеск восхитительных женских улыбок, – он покосился на мрачное, горящее лицо Дины Ивановны, – таких вот, как ваша улыбка…
Барченко обреченно махнул рукой и, не слушая, принялся смотреть в окно.
В ресторанном зале Второго Дома Советов чудом сохранилась былая роскошь гостиницы «Метрополь». Массивные столы белели хрустящими скатертями, развернутые наполовину салфетки, вставленные в тяжелые бокалы, издали напоминали голубей, готовых взлететь высоко в поднебесье, и фрукты своим ароматом и негой, своим золотистым и синим отливом почти затмевали фарфор с хрусталями. Официанты, которые явно не были наспех обученными пролетариями, а принадлежали к той славной касте настоящих умельцев и любителей своего дела, которых почти и в живых не осталось, скользили между столиками, как фокусники, открывая бутылки с шампанским и серебряными половниками разливая по глубоким тарелкам голубовато дымящуюся уху.
– Ах, славно! Люблю это место! – потирая руки, обрадовался Блюмкин.
Людей в черных кожаных куртках было немного, они и смотрелись-то здесь неестественно. Из знаменитых большевиков, которые жили и работали во Втором Доме Советов, спустился поужинать только Николай Иванович Бухарин, а где в это время находились и что ели все остальные, включая Свердлова и Чичерина, так и осталось загадкой. Столик, заказанный Яковом Григорьевичем Блюмкиным, оказался у окна.
– Вот здесь нам никто и не будет мешать, – сказал он. – Садитесь, товарищи.
Они сели, по-прежнему не глядя друг на друга. Лысый, маленького роста, совершенно неуместно похожий на товарища Ленина официант принес меню. Блюмкин деловито прищурился.
– Разговор у нас с вами «сурьезный», – насмешливо сказал он, – так что нужно покушать, сил поднабраться.
У входа послышались шум и пьяные возгласы. Все присутствующие обернулись.
– А, черт их принес! – Блюмкин скрипнул зубами.
Отталкивая официанта, который пробовал удержать его, в ресторанный зал Второго Дома Советов, обнимая за талию высокую и полную, намного выше его, слегка смущенную женщину, вваливался великий поэт Сергей Есенин, со своими русыми, много раз воспетыми кудрями и ангельски-чистым, хотя и опухшим лицом. Одного взгляда на это лицо хватило, чтобы теперь – через столько лет после того, как Дина первый раз увидела его, выкрикивающего частушки под гармонику, совсем молодого, шального и хитрого, – одного взгляда на это лицо теперь, когда Есенин превратился в стройного, превосходно одетого, с ненужною тростью в руке человека, хватило на то, чтобы сразу заметить, что он погибает, погибнет (и, может быть, даже сегодня погибнет!), но то, что он должен был