свадьбы, и за то спасибо! А эти? Ведь прут напролом и греха не боятся!
Таня услышала правду в словах Елизаветы Всеволодовны. Варя Брусилова была хороша, не хуже невесты, и так же, как в Дине, в ней чувствовалась сила, которая чувствуется внутри молодого весеннего леса, заросшего травами луга, реки или моря, а то, как глубоко и быстро дышали эти женщины, какими резкими, похожими движениями они отбрасывали со лба свои волосы, как вспыхивали, как улыбались победно, и впрямь наводило на мысль, что их извлекли из единого лона и кинули в светлую быструю воду, где только таким и находится место, пока все другие (потише, попроще!) сидят, от брызг прикрываясь руками. В сравнении с Диной, зачем-то связавшей себя с человеком, так страшно влюблённым, что он и не мог предложить ничего, как только терзать её этой любовью, в сравнении с собственной матерью, которая каждую ночь просыпалась в слезах, почувствовав рядом Ивана Андреича, хотя его нет, сгнил, истлел, а тот, кто спит рядом, – не он и с чужим, почти незнакомым ей запахом тела, в сравнении с этим Танина жизнь могла показаться спокойной и тусклой. Как будто замёрз океан. Приподнял все волны и остановился. Её ненаглядный человек Александр Сергеевич Веденяпин очень переменился за прошедший год, и сейчас, когда они нечасто встречались в гостинице, ей нужно было время, чтобы привыкнуть к этому.
Он обнимал Таню. Руки его, быстро перебирая её позвонки, скользили вниз. Она остро помнила, что прежде в эту минуту всегда начинало стучать не только внутри живота, груди, горла, не только в висках и ладонях, но даже внутри её глаз и волос. Сейчас была тяжесть, была пустота. Она больше не спрашивала его о Нине. Она даже и о Василии не спрашивала его, словно боялась услышать не то чтобы даже неправду, но то, что
И он не спрашивал её ни о сыне, ни о родителях, ни о сестре. Все якобы откровенные разговоры их напоминали теперь игру, с помощью которой старая натруженная лошадь и старый возница обманывают слишком нетерпеливого седока: возница делает вид, что сейчас он вытащит длинный кнут из своего голенища, стегнёт эту старую клячу, а кляча, отлично научившаяся за много лет разгадывать движения хозяйской рукавицы, свирепо трясёт головой, но бежит ещё тише.
– Ну как ты, любимая? Очень скучала? – шептал Александр Сергеевич, скользя рукой вниз по её позвонкам.
Она знала, что на это можно и не отвечать. Скучала она или нет, уже не было важным. Их жизнь перестала бояться молчания. Молчать означало: не мучить, не требовать. Таня улавливала запах спиртного, смешанный с запахом душистой папиросы, чувствовала медленное и приятное тепло – не молнию и не огонь, но тепло, – она закрывала глаза. Объятья их были похожи на прежние.
Самым странным было то, что, несмотря на отвратительный розыгрыш, который учинила Нина Веденяпина, прислав телеграмму о собственной смерти, она спокойно вернулась обратно, они живут вновь в одном доме, и, как однажды проговорился Александр Сергеевич, жена его ждёт каждый день допоздна, чтоб вместе поужинать. Тане стало казаться, что Александр Сергеевич не только не желает разъехаться, ссылаясь на то, что Нина больна и не проживет одна, – ей стало казаться, что он и не хочет этого. Сердце подсказывало Тане, что только с женою ему и спокойно, поскольку там всё уже было, включая и смерть. Она живо представляла себе, как они вместе ужинают по вечерам – электричество отключали сразу после девяти: как Нина встаёт, зажигает свечу, как входит прислуга, несёт самовар… Они говорят о Василии. Опять нету писем. Опять отступление, много убитых. Потом Нина крестится, плачет. Он, может быть, гладит её по плечу. А может быть, нет. Впрочем, это неважно.
Несколько раз Таня просила его не пить перед их встречами. Запах его рта, прижавшегося к её рту, вызывал дурноту.
– Но я же не пьян, – говорил он, отводя свои слишком сильно блестевшие глаза и усмехаясь. – Разве ты хотя бы один раз видела меня пьяным?
Она соглашалась, кивала. Не стоило говорить ему то, что приходило ей в голову: настоящая жизнь у Александра Сергеевича была не с ней, а там, в этом доме, где воскресшая из мёртвых Нина Веденяпина ждёт его за накрытым столом. Они не стеснялись друг друга. Там можно напиться и сразу лечь спать. А где они спят? В разных комнатах или… Но этого он ей не скажет. Неважно.
Сейчас уже никто и не помнит, что именно происходило на свете той осенью, когда Владимир Ульянов оставил уютный шалаш, сел в поезд и прямо отправился в Питер. Где все эти люди? Которые жили, косили траву, рожали детей, убивали животных? Где все эти люди? Только не убеждайте меня, что там, где живые едят куличи и пьют самогон, заедая яичком, а после остатки сливают под крест, – о, не убеждайте, что мёртвые там: под этим крестом и под этой травою. Там нет никого. Облетевший венок. И мраморный ангел над словом «Любимой…». А дальше – размыто дождями. Кому? Как звали любимую? Важно ли это? Зачем вот Ульянов покинул шалаш? Кормили, поили, гуляй, наслаждайся! А он: ни за что! Дайте мне броневик! Ну, дали ему броневик, а зачем? Теперь возлежит под стеклом: экспонат. В хорошем костюме и новых ботинках. Заглянет учёный, припудрит, подкрасит.
А ведь объяснил мудрый царь Соломон:
Только бы люди догадались, что все дышат вместе, одним общим воздухом! И небо над ними – одно, и земля – та же самая. Пошёл, скажем, ливень в далекой Флориде, а в Питере сделалось пасмурно. И так же с людьми: умертвили младенца на острове Пасхи (ведь есть такой остров?), а братец его под Рязанью захныкал.
Течёт себе тихо река Кататумбо. Впадает она в озерцо Маракайбо (заучивать ни к чему, дело не в этом!). Сто сорок раз в год над местом впаденья реки Кататумбо происходят странные по своей силе свечения. Сверкают огромные молнии в небе. Причём высоко: до пяти километров. По десять часов, по двенадцать сверкают. Солнце превращается во тьму, луна – в кровь. Голодный червяк быстро прячется в землю, спасает свою одинокую жизнь. Наутро опять тишина да стрекозы. Прозрачное небо. Течет Кататумбо.
А буря из рыб? Не слыхали об этом? Над мирным посёлком де Юро однажды в году возникает вдруг облако. Огромное чёрное облако в небе. При этом: гром, молния, света не видно. Все прячутся: не до гостей, не до шуток. Торговля – и та замирает. Потом начинается ливень. Деревья ломаются, рушатся крыши. И вдруг: тишина с острым запахом рыбы. Посёлок де Юро засыпало рыбой. Они-то и были загадочным облаком. Многие думают, что всё это нужно изучить. О да! На здоровье. Садитесь, учите. Шаровую молнию, например, так и не удалось изучить. Она не изучается. Возникла логичная мысль о пришельце. Не молния, а НЛО в её образе. В лаборатории одного очень крупного института загадку пытались решить. Пыхтели, пыхтели, ломали приборы, пробирок одних перепортили – сотни! И вот, наконец, в очень редкостном газе, вонючем, как стадо вспотевших животных, добились каких-то разрядов. Похоже! Ужели она? Шаровая? Голубка! Не радуйтесь: слабое внешнее сходство.
В самом начале осени Анна Михайловна Зандер уехала в Финляндию продавать дачу, оставшуюся от родителей покойного её мужа Ивана Андреевича Зандера. Дина Форгерер, младшая дочь, проводила свой медовый месяц в Италии, Таня Лотосова, старшая, вместе с маленьким сыном, отцом, гувернанткой и няней, вернувшись с дачи, зажили обычною жизнью. Алиса Юльевна, так и оставшаяся в девушках и всю себя посвятившая Тане Лотосовой, стала замечать, что с её воспитанницей творится что-то неладное. Про Александра Сергеевича знали все в доме, и няня в открытую называла его «полюбовником», но кроткая и невинная Алиса Юльевна так и не смогла примириться с тем, что Тата, её золотая и нежная Тата, уходит куда-то гулять с «полюбовником», растит без отца своего мальчугана, и только глаза – всё темнее, всё больше, а смех еле слышен.
– Сосёт с девки кровь, – однажды сказала няня. – И будет сосать, а сам мёртвый. Вцепился в неё и ни в жисть не отпустит. Она у нас – ягодка, цветик садовый, а он присосался, сожрать её хочет…
Странно сказала, кстати. Как будто подслушала. И подсмотрела: заря за окном, неубранная комната, бирюзовые цветы на обоях, угол изразцовой печки, и Александр Сергеевич – с растрёпанными и редкими уже кудрями, с восторженным взглядом, – который кричит, обливается потом и страшно при этом бледнеет… А Таня, придавленная его худым и мускулистым телом (о чём и подумать-то страшно и няне, и бедной невинной Алисе!), смеётся и плачет, смеётся и плачет… А потом он наконец отпускает её и падает навзничь, счастливый и сильный, разворачивает к себе её растрёпанную голову, сжимает её и бормочет: