Подавленные и расстроенные, армейцы и моряки занялись подготовкой планов к выводу войск.

Кроме Бёдвуда, Кейса и одного-двух других офицеров, почти все пионеры ушли. Гамильтон и де Робек были в Англии, Китченер уже не был предводителем, как это было во время апрельской высадки, и его оппонентам становилось ясно, что с провалом в Дарданеллах его можно будет наконец-то свергнуть. Черчилль с его репутацией на нижайшем в карьере уровне готовился к отставке в связи с конфликтом с Фишером и даже по более мелким причинам. В ходе заключительных переговоров по Галлиполи Асквит реформировал Военный комитет, и там не нашлось места человеку, который в тот момент нес наибольшую ответственность за трагедию, перед которой они стояли сейчас. Черчилль в ноябре произнес последнюю речь в палате общин, а затем отправился во Францию, чтобы сражаться в окопах.

На турецкой стороне остался Лиман, но Кемаль ушел. После августовских боев Кемаль стал пашой, и он продолжал вести жизнь заколдованного от опасностей на фронте. Он был убежден, что его никогда не ранят, и в самом деле, казалось, что ничто ему не может повредить. Пока другие умирали, он небрежно шагал среди пуль. Однажды Самсон чуть не убил его. Летя низко над турецкими окопами, коммодор авиации увидел штабную машину с тремя пассажирами, один из которых выглядел как генерал (это был сам Кемаль). Самсон спикировал и сбросил две бомбы. Машина тут же остановилась, все трое выскочили и бросились к канаве. Самсон улетел в сторону и двадцать минут выполнял виражи, пока не заметил, что турки возвращаются к машине. Он снова сделал пике и на этот раз разбил ветровое стекло. Но при этом попал в водителя, Кемаль остался без единой царапины. Вскоре после этого, однако, его здоровье ухудшилось из-за истощения и нервного напряжения, и ему не помогали никакие дозы таблеток или инъекций. В начале декабря его эвакуировали с полуострова.

А затем еще одна жертва, которая была даже ближе к заслуженному наказанию за Дарданеллы. Вангенхайм, непримиримый противник Черчилля, человек, который начал все это, введя «Гебен» в Черное море, умер. В течение первой половины лета его здоровье неуклонно ухудшалось, и в июле он уехал в отпуск в Германию. Когда он вернулся в октябре в Константинополь, лицо его было искривлено, один из глаз закрыт черной повязкой, а сам он был нервозен и в подавленном настроении. Он приехал в американское посольство, и Моргентау описывает конец этой последней их встречи: «Вангенхайм встал, собираясь уходить. При этом у него перехватило дыхание, а ноги разошлись в стороны. Я подскочил к нему и, подхватив его, не дал ему упасть». Моргентау довел его до машины. Спустя два дня с Вангенхаймом за обеденным столом случился инфаркт, и он не пришел в сознание до самой смерти. Умер он 24 октября и был похоронен в парке в летней резиденции германского посольства в Терапии, в том самом уголке Босфора, где в былые дни посол с телеграммой в руке так часто то появлялся, то исчезал в зависимости от перемен в германском политическом климате.

Энвер держался со все той же наглой уверенностью, но в душе уже не был столь же тверд. В последние дни ноября и в начале декабря он не раз заезжал к Моргентау с просьбой обратиться к президенту Вильсону использовать свое влияние, чтобы положить конец войне. Он признавал, что Турция после двенадцати месяцев войны оказалась в критическом положении, ее поля заброшены, бизнес в застое. Кампания в Галлиполи поглощает все. В это время ни Энвер, ни Лиман, ни кто-либо другой не имел представления о том, что происходит в британском лагере. Они не видели впереди ничего хорошего, а мысль о выводе войск союзников с полуострова никогда не приходила им в голову.

Для союзников в Галлиполи произошло маленькое облегчение в столь ненавистной ситуации. Наконец был получен четкий приказ, вместо деморализующей задержки сейчас имелось конкретное руководство к действию, даже если это был всего лишь приказ подготовиться к позорному отступлению.

И все же оставался мучительный вопрос о потерях. Какими они окажутся? Китченер избрал удивительную линию поведения. Перед самым своим отъездом в Англию из Галлиполи он внезапно повернулся к полковнику Эспиналю и сказал: «Не верю ни слову об этих 25 000 убитых (такова была самая последняя оценка штаба)... вы отойдете, не потеряв ни одного человека, а турки ничего об этом не будут знать». Это была его очередная импульсивная, вдохновенная вспышка, и она ни на чем не основывалась: предположение в приступе мрачного настроения.

В своем докладе кабинету лорд Керзон видел эвакуацию в ином свете. «Мне бы хотелось изобразить ее без импрессионистских тонов, — говорил он, — но так, как это должно произойти. Эвакуация и финальные сцены будут происходить ночью. Наши орудия до последнего момента будут продолжать вести огонь... но противник будет брать окопы один за другим, и должен настать момент, когда прозвучит прощальное „спасайся, кто может“ и дезорганизованная толпа в отчаянии устремится к берегу и к кораблям. Будут падать снаряды, а пули пробивать себе путь сквозь массу бегущих людей... Представьте себе рвущиеся к судам тысячи полубезумных солдат, переполненные палубы, ночную панику, агонию раненых, горы убитых. Не требуется богатого воображения, чтобы представить себе сцену, которая будет пылать в сердцах и совести британской нации и в будущих поколениях».

Между этими двумя, предположением-желанием и страшным кошмаром, была еще дюжина других догадок, которые все в равной мере строились на предположениях, в зависимости от удачи и погоды.

Предстояло уйти так же, как и пришли: как авантюристы — в неизвестное.

Глава 17

...Но в тот же день

Должно закончить труд, начатый мартовскими идами.

Юлий Цезарь, акт V, сцена 1

Погода была великолепной. В течение трех недель после шторма солнце вставало над спокойным, ласковым морем и уходило вечером в красное марево за горой Атос и Самофракией. Длинные ночи проходили в относительном спокойствии. Случались неожиданные тревоги при свете звезд, когда взрывалась мина, вспыхивала ружейная перестрелка, а днем — беспорядочная орудийная пальба. Но ни одна из сторон не делала попыток предпринять наступление.

При более прохладной погоде солдаты стали меньше болеть. Наконец-то стало в достатке воды и улучшилось питание. На Имбросе была построена пекарня, и солдаты временами видели свежий хлеб. Иногда на короткие интервалы появлялась столовая, и, пока в ней не кончались продукты, солдаты старались промотать свое не растраченное за несколько месяцев жалованье. По подразделениям раздали одеяла, высокие ботинки и даже керосинки, и началась лихорадочная подготовка к зиме. Подобно животным, впадающим в зимнюю спячку, солдаты уходили под землю, перекрывали блиндажи досками и оцинкованной жестью, закапывались глубже и глубже в камень. От движения транспорта, сновавшего взад-вперед между причалом и окопами, веяло чем-то постоянным. Каждый день в один и тот же час проходили повозки с мулами, стояли часовые, группы по внестроевым нарядам пробирались к берегу, а те, кого отправляли в отпуск на острова, возвращались вечерним паромом. Каждый день с регулярностью докеров или шахтеров, заступающих на смену, группы солдат шли на работу на верфи и подземные сооружения. Это была игра в ожидание, и было ощущение безопасности в этих повторяющихся привычках, строительстве объектов, а не их уничтожении.

К настоящему времени за Галлиполи была уже установившаяся репутация. Он перестал быть константинопольской экспедицией или вообще экспедицией. Это был Галлиполи — название, раз за разом повторявшееся в газетах. В человеческих умах на родине сформировалась картина так же, как ранее они себе представляли гарнизоны на северо-западе Индии, Китченера и Гордона в Судане, африканский вельд в Англо-бурской войне. Они видели, или полагали, что видят, траншеи в скалах, а внизу синее Средиземное море, зловещих турок в тюрбанах (вряд ли здорово отличающихся от «патанов» (афганцев), «волосатиков» (индусов (?), аборигенов), и каждый помнил имена генералов и адмиралов. Также было известно, что в Галлиполи дела «шли неважно», что надо что-то с этим делать, и, хотя поле битвы было совсем не таким, как все остальные в этой войне, оно являлось мучительной реальностью для каждой семьи, ожидавшей письма с фронта.

Но ясную картину Галлиполи того времени нельзя было найти ни в газетах, ни в генеральских донесениях, ни даже в письмах и дневниках ветеранов, находившихся там месяцами: она исходила от молодых солдат, которых все еще отправляли в качестве подкреплений или на замену. Многие из них до этого не бывали за границей, и они видели все это чистым и испуганным взором ребенка, который впервые в жизни покидает дом и отправляется один в школу. Возможно, ему рассказали все о Галлиполи, как и когда- то о школе, в которую его посылали, но Галлиполи по-прежнему остается для него ужасом, потому что он никогда раньше не видел себя в этом контексте. Он не знает, найдется ли у него столько же мужества, как у

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату