Федя и Борька растерянно переглянулись. В самом деле, зачем они пробираются домой, если в Острове уже фашисты? Может быть, им повернуть обратно и уйти вместе со всеми подальше в тыл?
Федя вспомнил наказ отца немедленно вернуться домой, если не поступит в училище.
— Всё же пойдём… Там видно будет, — вслух подумал он.
И ребята зашагали по шоссе.
Перед сумерками, поднявшись на увал, они заметили фашистских мотоциклистов. За ними двигалась колонна грузовиков с солдатами.
Федя потянул Капелюхина в придорожную канаву.
— Переждём лучше…
Борька отмахнулся и, помахивая чемоданчиком, продолжал шагать по дороге.
— Чего ты хорохоришься, Капелюха? — с досадой спросил Федя.
— А что нам, малярам… Идём себе и идём… Не по чьей-нибудь, по своей дороге шагаем.
— Они тебе покажут «свою дорогу».
— Объясним, на худой конец. Были, мол, в гостях, идём домой.
— Ты же ни в зуб ногой по-немецки.
— Ничего, как-нибудь объяснимся… в пределах школьной программы.
Федя зло посмотрел на приятеля. Кому не известно, что Борька был большой любитель пофорсить и пустить пыль в глаза! Поспорив с ребятами, он мог пройти по карнизу второго этажа, взбирался по водосточной трубе на крышу, прыгал «солдатиком» с цепного моста в Великую.
Чаще всего его ухарство кончалось плачевно. Борька срывался, падал, расшибался и неделями лежал в постели или ходил в повязках.
Мотоциклы приближались.
Федя схватил Капелюхина за руку и потащил в канаву.
— Балда! Фанфарон! Лежи здесь!
Прижавшись к прохладной земле, ребята долго лежали в канаве, пропуская мимо себя мотоциклы и машины с солдатами.
— Это да, это сила! — блестя глазами, шепнул Капелюхин. — Будто на пикник едут… Гогочут, веселятся, вон жуют что-то… — Он нашарил в траве округлый булыжник. — Так бы и запустил!
Федя ударил Капелюхина по руке.
— Не смей!
Пропустив мотоциклы и грузовики, Федя вылез из канавы и, подав знак Капелюхину, свернул с шоссе на просёлочную дорогу.
— По шоссе не пойдём. Будем пробираться окольным путём.
— Ещё чего! — заныл Капелюхин. — Ноги же не казённые. — Но, зная непреклонный характер Феди, скоро замолчал.
Ребята углубились в льняное поле, словно обрызганное голубыми каплями: лён зацветал. Вскоре они догнали скрипучую телегу, гружённую только что скошенным клевером. Рядом с телегой шагал высокий сутулый старик с жёлтыми прокуренными усами.
Остановив подводу, он подозрительно оглядел ребят, их новенькие, хотя и изрядно помятые костюмы, светлые кепки с начёсом, рюкзаки, чемодан с блестящим замочком в руках у Капелюхина.
— Чего это разгуливаете, молодые люди? — хмуро спросил старик. — Вроде не время сейчас.
— В гостях задержались. Домой идём, в Остров, — пояснил Федя и спросил, что происходит в деревне и можно ли через неё пройти.
— Не советовал бы… — Старик рассказал, что в деревне полно немецких солдат, над мужиками поставили старосту, появились полицаи. Колхоз распустили, землю разделили, как в старое время, по душам, артельных лошадей, что получше, немцы забрали себе, а всяких кляч и больных роздали мужику — на шесть домов лошадь.
— Вот здесь и моя шестая доля. — Старик кивнул на худую, тяжело дышащую лошадёнку и достал из кармана кисет и бумагу. — Чудно, право… Жили, жили, и всё вспять пошло: моя полоса, моя лошадь.
Борька покосился на кисет: папиросы у него давно кончились, и он не курил уже двое суток.
— Дедушка, разреши свернуть…
— Ох, и стрелков пошло! — Старик со вздохом отсыпал щепотку табаку.
Капелюхин, взяв из рук старика бумагу, развернул её, чтобы оторвать кусочек, как вдруг заметил слова: «Сим объявляется…» Он толкнул в бок Федю и вполголоса прочёл:
«— Сим объявляется, что г. Остров и Островский район подлежат особым заградительным мерам. Всякое самовольное переселение…»
Дальше текст обрывался. Видимо, дед искурил этот клин бумаги. Сохранился только самый конец объявления.
«…Кто, вопреки этому запрещению, перейдёт через границу района, будет задержан и помещён в лагерь для принудительных работ, если только данный случай не влечёт за собой более сурового наказания.
— Дедушка, что это вы раскуриваете такое? — спросил Федя, показывая на бумагу.
— Сами видите, — ухмыльнулся старик. — Объявление, вроде приказу от новых хозяев. Нельзя, значит, по своей воле ни входить, ни выходить с родного места. У нас в деревне таких приказов на каждой калитке наляпали. Ну, а мне курить что-нибудь надо… Вот я и пробавляюсь, тем более бумажка подходящая. — Старик отобрал у Капелюхина объявление и убрал вместе с кисетом в карман.
— Так мы же домой идём… У нас и прописка в паспорте, — вновь захорохорился Борька.
— Зелёные вы… — покачал старик головой. — Новые хозяева разбираться не станут. Раз без дела болтаетесь, вот и пожалуйста на торфоразработки или узкоколейку строить. Вчера троих молодых людей, вроде вас, зараз сцапали. Один заартачился, так ему все зубы пересчитали…
Федя и Капелюхин многозначительно переглянулись: нет, попадать на принудительные работы им совсем не улыбалось.
— Я вам плохого не желаю, — сказал старик. — В деревне лучше не показывайтесь. Вон там овражек есть, по нему пробирайтесь.
И ребята послушались старика. Деревни они обходили стороной, пробирались оврагами, зарослями кустарника. Ночевать устроились в поле, в омёте старой соломы.
Утром пошли дальше. Вскоре Капелюхин заныл, что он смертельно хочет есть. Когда же впереди показалась небольшая деревня, Борька принялся уговаривать Федю заглянуть в неё: деревенька тихая, неприметная, и никаких немцев там, конечно, нет.
— Хочешь, я один схожу? — предложил он, заметив недовольный взгляд приятеля. — Молока куплю, хлеба, закурить достану.
Что греха таить, у Феди тоже давно сосало под ложечкой. Отпускать же сумасбродного Борьку одного он не хотел.
— Ну, что с тобой делать?.. Пошли уж вместе, — согласился Федя, потом, спохватившись, достал из кармана брюк бумажник с комсомольским билетом и переложил его в рюкзак. — Билеты лучше оставить… на всякий случай. — Он сунул рюкзак под лозняковый куст и прикрыл травой.
— У меня билет не найдут, — отмахнулся Капелюхин. — Он в потайном кармане зашит.
Ребята подобрались к деревне со стороны оврага, осторожно подошли к крайней усадьбе, перелезли через изгородь огород и очутились около ветхого, обомшелого погреба. И обомлели. У открытой двери погреба сидел на корточках немецкий солдат, и, запрокинув голову, сопя и причмокивая, тянул из горшка густую сметану. Сметана переливалась через край, лениво сползала по бритому подбородку, тяжело капала на мундир, на приклад автомата, висящего на груди, но солдат ничего не замечал.
Другой солдат сидел напротив и, сглатывая слюну, терпеливо ждал своей очереди. Наконец он не выдержал и потянул горшок к себе.