взглядов, строгая последовательность выводов и энергическая искренность выражения…»
Заметим, что до официальной реакции Чаадаев не только не жаловался на издателей, но был весьма воодушевлен фактом появления статьи. В письме к княгине С. Мещерской от 18 октября 1836 года, то есть сразу после опубликования письма, когда еще на Чаадаева не обрушились репрессии, он пишет: «Говорят, что шум идет большой; я этому нисколько не удивляюсь. Однако же мне известно, что моя статья заслужила некоторую благосклонность в известном слое общества. Конечно, не с тем она была писана, чтобы направиться блаженному народонаселению наших гостиных, предавшихся достославному быту виста и реверси. Вы меня слишком хорошо знаете и, конечно, не сомневаетесь, что весь этот гвалт занимает меня весьма мало. Вам известно, что я никогда не думал о публике, что я даже никогда не мог постигнуть, как можно писать для такой публики, как наша: все равно обращаться к рыбам морским, к птицам небесным. Как бы то ни было, если то, что я сказал, правда, оно останется, если нет, незачем ему оставаться».
Шум же от первой — и единственной прижизненной — публикации Чаадаева был действительно большой. Герцен очень образно уподобил «Философическое письмо» выстрелу среди ночи. По свидетельству биографа М. Жихарева, никакое событие, не исключая и смерть Пушкина, не произвело такого впечатления: «Даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом; круглые неучи; барыни, по степени интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц, подьячие и чиновники, увязшие и потонувшие в казнокрадстве и взяточничестве; тугоумные, невежественные, полупомешанные святоши, изуверы или ханжи, поседевшие и одичалые в пьянстве, распутстве или суеверии, молодые отчизнолюбцы и старые патриоты — все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».
В первом из философских писем Чаадаев советует своей корреспондентке (подразумевается Панова) придерживаться всех церковных обрядов, упражняться в покорности, что, по его словам, «укрепляет ум». По мнению Чаадаева, только «размеренный образ жизни» соответствует духовному развитию. В отношении России Чаадаев высказывается весьма критически, полагая, что одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его, мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих. Мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений. В то же время он всемерно превозносит Западную Европу, полагая, что там идеи долга, справедливости, права, порядка родились из самих событий, образовывавших там общество, входят необходимым элементом в социальный вклад. Чаадаев видел в католической церкви, господствующей на Западе, поборницу просвещения и свободы. Одновременно Чаадаев критиковал крепостное право в России.
Тон гонениям задал управляющий департаментом духовных дел иностранных исповеданий Ф. Ф. Вигель. В письме митрополиту от 21 октября 1836 года он обращает пастырское внимание на то, что в «богомерзкой статье, нет строки, которая бы не была ужаснейшею клеветою на Россию, нет слова, кое бы не было жесточайшим оскорблением нашей народной чести». Далее достаточно четко формулируется обвинение в преступной принадлежности к революционной партии: «Среди ужасов французской революции, когда попираемо было величие Бога и царей, подобного не было видно. Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволил». И, наконец, вопль: «И где? в Москве, в первопрестольном граде нашем… сие преступление. И есть издатель, который превозносит ее похвалами и грозит другими подобными письмами! И есть цензура, которая все это пропускает. О Боже! до чего мы дожили».
Из письма Бенкендорфа царю» «Все, что для нас россиян есть священного, поругано, уничтожено, оклеветано с невероятною предерзостью, и с жестоким оскорблением как для народной чести нашей, так для правительства и даже для исповедуемой нами православной веры».
Дальнейшее известно. Последовала резолюция царя, в соответствии с которой Чаадаева объявляли умалишенным. Ему предписывалось не выходить из дома. Полицейский надзор ожесточился открытыми принудительными мерами.
Сам Чаадаев отнесся к своей участи со свойственной ему печальной иронией. В письме к брату он пишет: «У меня по высочайшему повелению взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим. Поражение мое произошло 28-го октября, следовательно, вот уже три месяца как я сошел с ума. Ныне издатель сослан в Вологду, цензор отставлен от должности, а я продолжаю быть сумасшедшим. Теперь, думаю, ясно тебе видно, что все произошло законным порядком, и что просить не о чем и некого». Более всего его удручает невозвращение отобранных бумаг, «потому что в них находятся труды всей моей жизни, все, что составляло цель ее».
Было от чего впасть в отчаяние. Но, хотя многие связи рушились, хотя приходится довольствоваться одной прогулкой в день и «видеть у себя ежедневно господ медиков» (первое время — наглого и пьяного штаб-лекаря), Чаадаева обнадеживает утешительная дружба милых хозяев и частое посещение товарищей.
В общении с власть имущими и в открытой для цензуры переписке «сумасшедший» продолжает разыгрывать лояльного по отношению к правительству человека, а в неподцензурных произведениях звучит его страстный голос просветителя и борца.
Вершина политической мысли Чаадаева, вместе с прокламациями 1840-х годов — «Апология сумасшедшего» (1837), написанная в 1837 году и опубликованная только после его смерти в 1862 году в Париже князем Гагариным. Чаадаев уже более трезво оценивает историю России. Он пишет, что бесплодность исторического развития России в прошлом представляет собой в некотором смысле благо, так как русский народ не скован окаменелыми формами жизни и потому обладает свободой духа, чтобы выполнить великие задачи будущего, которые стоят перед ним. При этом он придавал большое значение православию, которое, по его мнению, способно оживить тело католической церкви. Он признал, что в будущем Россия станет центром интеллектуальной жизни Европы, если она, конечно, ассимилирует все самое ценное в Европе и осуществит миссию, предначертанную ей Богом. В этих своих мыслях Чаадаев перекликается с идеями славянофилов.
Легко ошибиться, если рассматривать жизнь Чаадаева и, в частности, настроения последних лет в отрыве от конкретно-исторических условий и сути жизни вообще, в отрыве от уровня самосознания философа. Вспомним лучше его собственные слова: «Безотрадное зрелище представляет у нас выдающийся ум, бьющийся между стремлением предвосхитить слишком медленное поступательное развитие человечества… и убожеством младенческой цивилизации, который таким образом поневоле кинут во власть всякого рода причуд воображения, честолюбивых замыслов, а иногда — приходится это признать — и глубоких заблуждений».
Чаадаев и в конце своего жизненного пути остался верен своему принципу, искать истину вопреки официальному запрету, вопреки официальному мнению властей, вопреки существованию этих властей, но не любой ценой, не ценой своей головы, а соблюдая осторожность, заискивая перед власть предержащей, заверяя ее в полной преданности. Трудно теперь сказать, в какой степени и все ли верили в «верноподданнические» чувства философа.
30 октября 1837 года Николай I на доклад московского генерал-губернатора князя Д. В. Голицына о прекращении «лечения» Чаадаева наложил следующую резолюцию: «Освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать». Чаадаеву было разрешено выходить на прогулки, но не наносить визитов. Он продолжал оставаться «сумасшедшим», его опасались. Чаадаев был обречен на одиночество (не сбылись пророчества юности, очевидной стала бессмысленность суеты окружающей российской жизни). И если кто-то еще надеялся на перемены в связи с воцарением Александра II, то Чаадаев остался верен себе: «Взгляните на него, просто страшно за Россию. Это тупое выражение, эти оловянные глаза…».
Если и мог с кем-либо связывать Чаадаев осуществление своих идеалов, то разве лишь с народными массами. К ним обращается он в ставшей известной теперь прокламации. В ней — пропаганда европейских революционных событий, призыв к единению народов против самодержавного гнета. Проникновенные строки адресованы крестьянской массе. Другими словами, в 1840-е годы Чаадаев оказался левее тех европейских социалистов, которые в решении социальных противоречий рассчитывали на благородство и иные добродетели правящих классов. Более того, когда революционное движение 1848–1850 годов потерпело неудачу и, казалось бы, рухнула последняя надежда, Чаадаев, можно предположить, не потерял веру во всемогущество просветительской деятельности в широких массах.
Петр Яковлевич Чаадаев умер квартирантом в чужом доме 14 апреля 1856 года по старому стилю.
Через все перипетии личной жизни Чаадаев пронес глубокую и неординарную любовь к Отечеству, к