старательно подкладывал в костёр щепки, отблески огня играли на его выпуклом чистом лбу, обветренных скулах, крепко сжатых губах, мускулистой шее). Так он, этот артист, с семи лет мечтал о сцене и добился своего... Прошлой зимой праздновали его юбилей. Он ещё принёс нам в подарок билеты. Двадцать пять лет он играл роли в пять — десять слов. Тоже вот мечта сбылась.
— Он счастлив, наверное? — спросила мягко Васса Кузьминична.
— Представьте, счастлив!
— Почему же ему не быть счастливым? — искренне удивился Мальшет. — Человек больше всего на свете любит театр и четверть века работает в театре, рядом с большими мастерами. Чего ему ещё нужно?
— Да, работает на... выходных ролях.
Васса Кузьминична неодобрительно посмотрела на Мирру.
— О, какое пренебрежение! Вы, кажется, не уважаете вашего знакомого за то, что он не первый любовник?
Мирра сначала промолчала, улыбаясь, но через минуту-другую заговорила снова:
— Вон Яша и то хочет стать писателем. Заметьте, не рыбаком, хотя он вырос в посёлке и это было бы естественнее всего в его положении, не линейщиком, как его отец, а не меньше как писателем! В литературе, между прочим, тоже бывают первые и вторые роли и даже статисты, хотя, в отличие от театра, литературе они не нужны.
Все посмотрели на меня, Лиза закусила губы.
— Я ещё не выбрал себе профессию, — нисколько не волнуясь, сказал я, — а пишу потому, что меня тянет писать.
— У Яши талант, — вмешалась сестра. — И я верю — Яша станет писателем.
— Станет! — добродушно подтвердил Мальшет и, дотянувшись до меня, взъерошил мне волосы.
— И Лиза хочет быть не меньше как океанологом, — продолжала в том же тоне Мирра, — а закончив институт, попытается, наверное, устроиться в Москве... Все хотя: жить в Москве!
— Совсем не все! — вскричал я. — Фома стал чемпионом бокса, и его умоляли остаться в столице, а он уехал обратно на Каспий. А Лизонька всегда мечтала о диких, неисследованных землях, об экспедициях.
— Охотку не сбило ещё? — поинтересовалась Мирра.
— Нет, — коротко отрезала сестра.
— Главное в другом... — медленно произнёс Иван Владимирович, словно отвечая на какую-то свою мысль. На нём были ватные брюки, поношенная телогрейка, кирзовые сапоги, и всё же он походил на профессора, даже когда молчал. Удивительно интеллигентным было его лицо — тонкое, умное, спокойное. Серебристые волосы, гладко зачёсанные назад, очень гармонировали с молодыми чёрными глазами. Очки он надевал только тогда, когда брался за книгу. Несмотря на свои годы, он очень молодо выглядел и ещё мог нравиться женщинам.
— Что вы считаете главным? — сдержанно поинтересовалась Мирра.
И мы все с любопытством уставились на Турышева.
— Некоторые забывают, что как бы высоко ни подняли мы свою технику и науку, — словно нехотя продолжал Иван Владимирович, — всё же коммунизм не построить до тех пор, пока будут существовать следующие пороки: животный эгоизм, властолюбие, трусость, беспечное равнодушие к тому, что происходит вокруг тебя, беспринципность, невежество. Коммунизм и эти пороки взаимно исключают друг друга. Поэтому теперь, когда уже заложен прочный экономический и технический фундамент общества будущего, всё же глазное внимание должно отдать развитию эмоциональной стороны человека. Совершенно очевидно, что интеллектуальная сторона у нас ушла далеко вперёд, а эмоциональная отстала. Я говорю понятно, Яша? — вдруг обратился он почему-то ко мне. — Нам нужны высокие достижения науки и техники, но ещё более необходимо высочайшее развитие человечности, тонких и благородных чувств. Поэтому самыми ответственными профессиями эры преддверия коммунизма является профессия писателей, работников искусств, педагогов, партийных работников — всех, кто имеет дело с человеческими душами. Ты, Яша, согласен со мной? — настойчиво потребовал он ответа.
— Согласен. Я часто об этом думаю, — ответил я и, кажется, покраснел.
— Очень рад, что ты думаешь об этом.
Разговор перешёл на последние научные новости.
Мне очень хотелось спать, просто глаза слипались, но было так приятно сидеть у огня в хорошей компании, что я, как мог, отгонял сон. Я думал, что мне очень повезло: я попал в экспедицию, познакомился с такими выдающимися людьми, как Турышев, Мальшет, Васса Кузьминична. Ведь я (очень просто) мог их никогда не встретить. Не знаю, думал ли так Фома. Он с интересом прислушивался к разговорам, но сам молчал. Он вообще был очень молчалив. А потом Мирра заговорила о последней пьесе Пристли, и мне вдруг стало смешно. Разговор об англичанине Пристли как-то не вязался с тесным кубриком, слабо освещённым десятилинейной лампой, меркнущим пламенем жарника — плоского ящика с песком, посреди которого сложено из кирпичей подобие печки, завыванием ветра в вантах.
Скованное двумя якорями судно время от времени начинало вдруг ползти куда-то в сторону и вниз, а потом, словно нехотя, возвращалось назад. А когда разговор стихал, было слышно, как билась о дощатую стену «Альбатроса» тяжёлая осенняя вода.
Я устала, пойду спать, сказала сестра.
За ней поднялись женщины.
Сегодня очень холодно... Лучше одетыми спите, посоветовал, как приказал, Мальшет
Женщины ушли к себе; стал, кряхтя, укладываться Иван Владимирович, а Мальшет и Фома поднялись на палубу. Постелив постель, я вышел вслед за ними.
При свете народившегося месяца Фома и Мальшет убирали паруса. Я кинулся помогать. Ещё похолодало. Ледяной норд-вест проносился над Каспием.
— Иди и спокойно спи, — приказал Мальшет. — Когда будет нужно, я тебя разбужу.
— Вы... не будете спать?
— Немного сосну иди.
Я лёг и уснул мгновенно. Тревогу Филиппа я почувствовал, но не нашёл повода к беспокойству. Проснулся я от страшного холода — просто зуб на зуб не попадал, немного сконфуженный тем, что проспал вахту. Обычно меня будили. Не успел одеться, как Мальшет позвал всех на палубу.
Я выскочил из люка и вскрикнул от удивления. До самого горизонта поверхность моря покрылась тонким, как стекло, льдом. Вода быстро уходила из-под «Альбатроса». Сквозь молодой прозрачный лёд уже просвечивало дно чистый крупный песок и полосатые раковины, с поразительной правильностью расположившиеся по дну Солнце ещё не взошло. — А сети! — испуганно заорал я.
— Вот они... — хладнокровно кивнул Фома.
Сети уже сушились, как бельё на верёвке, на вешалах, тщательно выполощенные и выжатые. Это, пока я спал, как барин, они с Мальшетом привезли сети. От стыда я просто не знал, куда деваться. Матрос называется! Начальник экспедиции работал за меня, не стал будить. Разоспался, как маленький. Один срам...
— Что же будем делать? — послышался испуганный голос Вассы Кузьминичны. Удивлёнными глазами она смотрела на замёрзшее море. Лицо её было немного помято после тревожного сна. Она куталась в пальто и платок.
— Сейчас измерю глубину. — И я по привычке, как и каждое утро, схватился за шест.
Так начался рабочий день. Станцию провели, как всегда. Чтобы измерить глубину, пришлось сначала разбить лёд. Это было не трудно, так он был тонок и хрупок. Семичасовое метеорологическое наблюдение показало температуру минус восемь градусов. Толщина ледяного покрова шесть сантиметров.
Когда все занялись своим делом, я забрался на мачту осматривать море.
Тишина, мороз, ледяное море, ясное небо — золотое и розовое там, где пыталось взойти солнце. В полукилометре синела огромная разводина. Руки онемели от холода, и я быстро соскользнул вниз. «Альбатрос» весь обледенел и потому казался белым и призрачным.
— Картина из жизни Заполярья «Затёрты льдом», — рассмеялась Лиза, выглядывая из кухни. Она разрумянилась от огня. На ней был джемпер из верблюжьей шерсти и передник, на косах платочек. — Завтрак на столе. Вы ещё не готовы?