раздели до белья, дали шинельку с отрезанными полами и ввели в камеру 3х6 шагов. К стенке была привинчена койка — три горбыля с железными перекладинами. Днем койка поднималась, и вертухай ключом припирал ее к стене, а ночью она опускалась на цементный столбик сантиметров двадцать в диаметре. На этом-то столбике можно было сидеть днем, но недолго, так как он был холодный и сырой, а шинель была обрезана выше того места, на котором следует сидеть. Вот я и бегал весь день из угла в угол. Помня совет Эптона Синклера, что лучше не есть совсем, чем есть мало, я объявил голодовку. Мое заявление на вертухаев не подействовало, триста граммов хлеба они мне оставляли в камере и я его складывал в углу. Из карцера я вернулся с полутора килограммами хлеба накануне нового 1950 года. Как ни странно, в камере еще не затухли разговоры об амнистии, которую ждали к 70-летию Сталина (21 декабря). Теперь ее ожидали к Новому году. Все время, проведенное в заключении, я слышал разговоры об амнистиях. Возможно, слухи распускало само начальство, чтобы заставить людей лучше работать и не пытаться бежать. В лагере я подобную мысль облек даже в стихотворную форму:
Видимо, по иронии судьбы, я был одним из немногих, которые никогда не верили в амнистию по 58 статье, и один из немногих, осужденных по этой статье и амнистированных. Я попал под амнистию и в 1972 году, обвиняясь опять же по политической статье. Теперь я могу говорить о своей уникальности.
В начале января меня вызвали с вещами. По дороге подвели к столу, где дали расписаться на бумажке, гласившей, что за антисоветскую агитацию, за попытку организовать демонстрацию против сессии ВАСХНИЛ, одобренную ЦК ВКП/б/, я приговариваюсь к пяти годам лишения свободы в ИТЛ общего типа.
Я был удивлен, так как большинство сокамерников получало десятку. Вспомнив манеру подписываться у кого-то из царей, я написал «Прочел с удовольствием» и расписался.
Перевели меня в соседнюю камеру № 106 (старая была 104). Уборная у нас была общая, я натер возле окна мылом кафель и написал на нем спичкой, где нахожусь и что получил. Этот прием мы разработали еще в предыдущей камере. Свет на кафель падал таким образом, что буквы можно было разобрать только под определенным углом зрения. Поэтому вертухай, осматривающий туалетную комнату после каждой партии заключенных, увидеть надпись не мог.
В новой камере я подружился со студентом биофака МГУ Андреем Трубецким. Он сидел, в основном, за фамилию. Раненного во время отступления наших войск, его оставили на поле боя. В немецком госпитале какая-то женщина, ухаживавшая за ранеными, нашла его родственника. Тот, сумев доказать, что род Трубецких происходит от литовского князя Гедимина, забрал Андрея из госпиталя (немцы отдавали родственникам только раненых прибалтийцев). Когда Андрей поправился, он ушел в партизаны, но это не избавило его от семи лет советских лагерей.
По другую сторону от меня на нарах разместился бывший анархист В. А. Улановский. Его жена и дочь получили по двадцать пять лет, а он отделался десятью годами. В. А. Улановский был прекрасный рассказчик, очень много повидавший. Я рад, что смог продолжить знакомство с ним и его семьей после освобождения (их всех реабилитировали).
Вскоре меня опять вызвали с вещами, дали традиционную селедку с пайкой хлеба и повезли на этап.
Этап
За время пути мне довелось побывать в нескольких «столыпинских вагонах». Купе там отгорожены от общего прохода решеткой, вторая и третья полки — сплошные нары. На каждой из них размещается по четыре-пять человек. Кроме того, обычно по четыре человека сидят на каждой из нижних полок. Итого, около двадцати человек в каждом купе, сто шестьдесят человек в вагоне, не считая охраны. Для охраны отводится одно или два купе, разумеется, без решеток, и одна из уборных. Вторая уборная предназначена для заключенных.
Так как «на оправку» выводят три раза в день, а выдаваемая в дорогу селедка «просит пить», то путешествие в подобных вагонах не доставляет большого удовольствия.
Однажды нас посадили в вагон, на котором была дата 1911. Это был настоящий дореволюционный «Столыпин». Вместо нар там были обыкновенные полки. Видимо, в столыпинские времена вагон рассчитывался на гораздо меньшее количество заключенных. Впрочем, он был задуман для перевозок не заключенных, а семей переселенцев со всем их скарбом, включая и скот.
Кстати, о Столыпине. По рассказам бабушки, он был человеком умным, пожалуй, даже мягким и безупречно преданным царю. Она видела его записку, написанную незадолго до смерти.
«Прошу похоронить меня там, где меня убьют. Я рад умереть за царя».
Как ни парадоксально, но некоторые старые большевики говорили:
«Если бы Столыпин повесил нашего брата раз в сто больше, то, возможно, не было бы революции и уцелели бы миллионы невинных жертв сталинских репрессий».
Правда, большинство из них не разделяло этого мнения.
Первый раз я попал в «Столыпин» у Рижского вокзала (своеобразная пересылка) и просидел в нем всего несколько часов. Потом, останавливаясь в Куйбышевской и Петропавловской пересыльных тюрьмах, прибыл 4 марта, в день моего рождения, на Карабас — центральную пересылку Карлага, недалеко от Караганды.
Впервые со дня ареста я смог выходить из барака не только во время прогулки. В зоне стояла запряженная лошадь, на которой что-то привезли. Я так обрадовался, что обнял ее голову и с упоением вдыхал знакомый запах.
Еще в Петропавловской пересылке я устраивал сеанс гипноза, демонстрируя наиболее эффектные штуки, и теперь на Карабасе меня опередила слава гипнотизера, как обычно, явно преувеличенная. В результате, воры то ли побаивались (они, как правило, суеверны), то ли уважали меня, но конфликтов, по