— Сбегаю, сбегаю, сбегаю, — повторял Шонар, надевая вместо своего — пальто Коллина.
А философ тем временем полосовал ножом скатерть.
— С одним справились! — Марсель, когда Шонар исчез за дверью. — Теперь примемся за Коллина. С этим придется потуже. Идея! Коллин! — закричал он во всю глотку, встряхивая философа.
— Что? Что? Что?
— Шонар ушел и по ошибке надел твое ореховое пальто.
Коллин осмотрелся вокруг и увидел, что действительно вместо его пальто висит клетчатое пальто Шонара. Тут у него мелькнула мысль, от которой он пришел в ужас. Коллин, по обыкновению, весь день таскался по букинистам и где-то купил за пятнадцать су финскую грамматику и повесть господина Низара под названием «Тележка молочницы». В карманах пальто находилось, кроме того, семь-восемь томов классической философии, которые он всегда носил с собой в виде арсенала, откуда можно почерпнуть аргументы в случае философского спора. При мысли, что эти книги попали в руки Шонара, его пробило холодным потом.
— Несчастный! — завопил Коллин. — Зачем же он утащил мое пальто?
— По ошибке.
— Но книги-то! Он может сделать с ними черт знает что!
— Не бойся! — его Родольф. — Читать их он не будет!
— Но я его знаю! Он станет вырывать из них страницы и раскуривать ими трубку!
— Если ты так беспокоишься — беги за ним, догонишь, он только что вышел, — подсказал Родольф.
— Конечно догоню, — ответил Коллин и напялил шляпу, у нее были такие широкие поля, что там как на подносе можно было сервировать чай человек на десять.
— С двумя справились, — сказал Марсель. — Теперь ты свободен. Я ухожу и велю швейцару не открывать, если они будут стучаться. Спокойной ночи, Родольф. Спасибо!
Проводив приятеля, Родольф услышал на лестнице протяжное мяуканье, в ответ на которое его рыжий котик замяукал и попытался улизнуть из дому в слегка приотворенную дверь.
«Бедный Ромео! — подумал Родольф. — Джульетта зовет его!»
— Ну ступай, ступай, — сказал он, отворяя дверь, и тот одним прыжком очутился в объятиях своей возлюбленной.
Оставшись наедине с Мими, которая, стоя в обольстительной позе, завивалась перед зеркалом, Родольф подошел к ней и обнял. Затем, подобно тому как музыкант перед игрой берет несколько аккордов, проверяя, хорошо ли настроен инструмент, он усадил Мими к себе на колени и прильнул к ее плечу долгим, звучным поцелуем, от которого по телу юного создания пробежал внезапный трепет.
Инструмент был настроен превосходно.
XIV
МАДЕМУАЗЕЛЬ МИМИ
Что случилось, о друг мой Родольф? Отчего вы так изменились? Верить ли слухам? И неужели ваша хваленая философия не устояла против этих невзгод? Удастся ли мне, скромному летописцу вашей богемской эпопеи, звенящей раскатами смеха, рассказать в достаточно грустном тоне о прискорбном происшествии, которое омрачило ваше веселье и неожиданно оборвало залпы ваших парадоксов?
О Родольф, друг мой! Горе ваше велико, согласен, — но все же не настолько, чтобы распрощаться с жизнью. Поэтому заклинаю вас: поскорее поставьте на прошлом крест! А главное — избегайте уединения, в часы которого нас посещают призраки и вновь оживают воспоминания. Избегайте безмолвия, в нем будет раздаваться эхо прошлого, отзвук былых радостей и печалей. Будьте мужественны, и пусть ветер забвения развеет я, которое было вам так дорого, и вместе с ним развеет все что у вас еще осталось от возлюбленной, — локоны, примятые страстными поцелуями, венецианский флакон, где еще дремлет аромат, который теперь для вас опаснее всех ядов на свете. В огонь — цветы, цветы тюлевые, шелковые и бархатные, белый жасмин, анемоны, обагренные кровью Адониса, голубые незабудки и все прелестные букеты, которые она составляла в далекие дни вашего мимолетного счастья. Тогда и я любил Мими и не подозревал, что ваша любовь к ней может принести вам горе. Но послушайте меня: в огонь — ленты, ленты розовые, голубые и желтые, из которых она делала себе оборки, дразнившие взгляд, в огонь — кружева, и капоры, и покрывала, и все кокетливые тряпки, в которые она наряжалась, уходя из дому на хорошо оплаченное свидание с господином Сезаром, господином Жераром, господином Шарлем или другим очередным кавалером, а вы-то поджидали ее, стоя у окна, подернутого инеем, и содрогаясь от зимнего ветра! В огонь, Родольф, — и без всякой жалости, — всё, что ей принадлежало и что напоминает о ней! В огонь «любовные» письма! Да вот, смотрите, вот одно, из этих писем, — и как вы рыдали над ним, о несчастный друг мой!
В тот день вы так и не пообедали, — помните, Родольф? Вы пришли ко мне и ослепили меня фейерверком шуток, говорившим о вашем душевном спокойствии. Ведь вы были уверены, что Люсиль у тети, а если бы я сказал вам, что она у господина Сезара или у актера с Монпарнаса, вы, наверно, задушили бы меня. В огонь и другую записку, столь же немногословную и полную нежности:
Ах, друг мой, эти туфельки протанцевали не один контраданс, где не вы были ее визави! Пусть пламя поглотит все эти воспоминания, а ветер развеет их пепел!
Но прежде всего, о Родольф, из человеколюбия и ради славы «Покрывала Ириды» и «Касторовой шляпы», снова встаньте у кормила хорошего вкуса, которое вы оставили, эгоистически предавшись своему горю, а не то могут стрястись ужасные беды, и вам придется за них отвечать. Снова могут возродиться рукава «баранья ножка», брюки «с мостиком» и, чего доброго, появятся такие шляпы, что возмутится весь свет и прогневаются небеса.
Но уже пора рассказать историю любви нашего друга Родольфа и мадемуазель Люсиль, по прозвищу мадемуазель Мими. Эта страсть овладела Родольфом на двадцать четвертом году, и ей суждено было сыграть в жизни поэта значительную роль. В ту пору, когда он повстречался с Мими, Родольф вел тот фантастический и неразлучный с тревогами образ жизни, описать который мы пытались в предыдущих сценах. Родольф был, несомненно, одним из самых веселых оборванцев, каких когда-либо знавала богема. И в дни, когда ему удавалось кое-как пообедать и хорошо сострить, он бодро шествовал по тротуару, где ему не раз грозило переночевать, шествовал в черном фраке, прорехи которого вопили о нищете, с видом более горделивым, чем у императора, облаченного в пурпурную мантию. В кружке, к которому принадлежал Родольф, все делали вид (как свойственно некоторым молодым людям), будто считают любовь предметом роскоши, своего рода поводом для зубоскальства. Гюстав Коллин утверждал, что любовь — это своего рода проветривание и к ней надо прибегать с наступлением весенних дней для освежения головы, сам он уже давно был связан с некоей швеей, которую окончательно замучил и довел до сумасшествия, заставляя день и ночь переписывать его философские сочинения. Среди всех этих притворных скептиков один Родольф осмеливался говорить о любви с некоторым уважением. И стоило кому-нибудь, на беду свою, затронуть в нем эту струнку, как он пускался ворковать о счастье взаимности, о лазури тихого озера, о песне ветерка, о звездном хороводе и т. д. и т. д. Шонар прозвал его за это «шарманкой». Марсель тоже удачно сострил на этот счет: намекая на чувствительные тирады Родольфа в немецком вкусе и преждевременную лысину, он прозвал его «Плешивой Незабудкой». В действительности же дело обстояло так: Родольф искренне верил, что покончил с любовью и всеми безрассудствами юности, дерзостно пел De profundis* [Из глубины…— псалом, читаемый при молении за усопших (лат.)] над своим сердцем, которое почитал уже мертвым, — а между тем оно лишь замерло, и готово было в любой миг очнуться, испытать бурные радости, и отдаться всем нежным горестям. Надежду, на которые он утратил, и которые впоследствии лишили его всякой надежды. Вы сами того захотели, Родольф, и мы не станем жалеть вас. Ибо недуг, каким вы страдаете, один из самых завидных, — особенно для того, кто воображал, что исцелился от него навсегда.
Итак, Родольф встретился с Мими. Он был знаком с нею еще в то время, когда она была любовницей его приятеля. А теперь она стала его любовницей. Когда друзья Родольфа узнали об этом союзе, поднялся невообразимый шум. Но мадемуазель Мими была со всеми приветлива, ее никак нельзя было назвать