девочек, не понимающих, какая сила тянет их сюда по вечерам в тесноте и темноте в обнимку с парнем под темную музыку переступать с ноги на ногу. «Видимо, любовь к танцам, а?» — подсказывал он своей свите, и свита угодливо ржала.
В перерывах музыки девочки делали непричастные к танцам лица и важно решали кучкой какие-нибудь общественные и учебные вопросы. Мишка выбирал жертву, танцевал с ней один, другой и третий танец — глядишь, она уже начинала трепетать в видах на «дружбу». Ведь все кругом «дружили». Один только Мишка ни разу не пал до этой презренной «легальной формы добрачных отношений», как он говорил: у него для этого была «слишком сильная физиология и слишком честный ум». И вот — он танцует, девушка трепещет: сейчас он «предложит ей дружбу». Наконец Мишка, держа в танце ее руку на своей по-старинному приподнятой ладони, разглядывал ее пальцы и произносил: «Люда, ты мне нравишься!» Восхищенная девочка признательно сжимает его руку и только успевает сказать: «Ты мне тоже», как он поясняет свои слова: «Мне нравится, когда девушка делает маникюр (или не делает — в зависимости от того, что он видел на ее ногтях)».
Девочки были, в общем-то, хорошие, ни одна из них даже не бросила его после этих слов посреди зала, кротко дотанцовывая с поругателем до конца музыки. Со следующего танца он начинал свой опыт с другой. Что его особенно удивляло: ни одна из них не была готова к его коварству — это значило, что униженные не предостерегали своих подруг, не спасали их — вот чего он не мог простить этим «товарищеским» девушкам. И этим оправдывал свою бесчеловечность.
А между тем ему было семнадцать лет, и по ночам его будили сны... Кто-то его надоумил: «Надо наняться в театр работником сцены: там эти ненасытные акулы-актрисы просто бросаются на свеженьких молоденьких мальчиков. Вот один осветитель рассказывал...»
Мишка тайком пошел устраиваться в театр. Его взяли пожарником. Он, презирая себя и отрекшись от себя, презренного, нарочно вертелся под ногами в отчаянном ожидании, когда хоть какая-нибудь старая «акула», проходя мимо и рассеянно взглянув, вдруг приостановится, усмехнется и подойдет к нему медленной раскачивающейся походкой.
Через две недели он уволился, возненавидев их всех до одной, этих «заезженных кляч», уставших, проходящих мимо него, как мимо стенки.
Потом было совсем плохо: он нашел-таки. И говорил: до конца дней не простит себе, потому что женщина была пьяноватая, немолодая, платье от летнего пота взялось на подоле жестяными складками, барак был под снос, а дверь она забыла запереть — и неожиданно вошел мальчик, сын, он заплакал, ему было лет семь, а когда Мишка вырвался наружу, был закат, и возле барака на скамейке какой-то мужик в майке играл на аккордеоне медленный фокстрот «Цветущий май».
Мишка старался вытравить из памяти тот день и то отвращение, но этот унылый мужик со своим «Цветущим маем» преследовал его потом, как призрак, а он-то и был тоскливее всего.
Правда, к девушкам своим в ПТУ с их общественной активностью Мишка после этого стал относиться как-то примиреннее. И даже готов был простить им наивную любовь к танцам. Вообще с этого момента он как бы поутих, обнаружив, что дело обстоит совсем не так: «все кругом плохо, а он сам хороший».
Увы, дело обстояло совсем не так.
— У него ошибка! — говорит цепкий маленький Чебада.
— Где? — я с ученическим страхом гляжу на доску: шляпа, проспала!
Чебада выходит к доске и выводит решение на дорогу. Козлов спокойно отступает: тут нет самолюбия, важна лишь истина.
Хорошие ребята, у них умные глаза. Я оглядываюсь на аудиторию — у них умные глаза, но — тихие. Правильно, зачем в математике ярость?
А я ярости хочу, я вглядываюсь в лица, мне нестерпимо захотелось, чтоб было хоть одно среди них, похожее на то, воспаленное, насмешливое, взятое ранней усталостью, — но нет среди них такого, нет моего Мишки.
Мне так обидно становится, что я пропустила несколько лет его жизни, как будто долгожданный фильм показали без меня и больше никогда не повторят. А я хотела бы присвоить всю его жизнь, ревниво присутствовать при каждом его шаге, потому что я люблю каждый его шаг — да, каждый, и все то, что я сейчас вспоминала в помощь своему отвращению, — и то все я люблю, и мне хоть впору приговаривай, как мать над своим плачущим ребенком: «Мое, мое, никому не отдам, никому...»
И каково же придется мне отдавать его теперешнего, моего, если я до сих пор неутешна о тех годах, что он прожил без меня!
Тут весь ужас этой угрозы открывается передо мной: уйдет Мишка! Я внутренне закатываюсь в какой-то душевной судороге отчаяния, мне хочется закричать, побежать куда-то, что-то делать!..
Я сжимаю ладонями лицо, бросаю студентам: «Я сию минуту» и — вон из аудитории. Сейчас я позвоню Мишке, я ему скажу: «Не ходи туда, ты забыл, это гибель!» Еще не поздно что-то предотвратить, а потом поздно будет — я-то его прощу, да он не примет моего прощения, я влетаю на кафедру, мелькнуло удивленное лицо Славикова, наверное, я кивнула ему — не помню — я подбежала к телефону.
Мне ответили в мастерской, что он уже ушел — по вызовам. И действительно, в первой половине дня у него «обслуживание по вызовам». Мне ответили равнодушно — ведь он им всем там чужой и непонятный, у него никого нет, кроме меня, а я — по ресторанам...
— Что-нибудь случилось? — выразил беспокойство Лева Славиков.
Я взглянула на него — узнать по глазам, помнит ли он вчерашний наш ресторан, его предложение, мой скандал... Нет, в глазах никакой памяти, одно только наружное беспокойство.
— Да нет, ничего не случилось, — отвечаю я.
И вчера ничего не случилось, забудем все вчерашнее и квиты.
Мы-то, Лева, с тобой забудем, хоть что забудем, да Мишка не забудет...
Я поплелась назад, в аудиторию. Когда Мишка вернулся из армии, он снял угол у одного старичка, дяди Гоши, и дядя Гоша привел его в свою мастерскую и пристроил ремонтировать пишущие машинки. Мишке и до сих пор нравится возня с этой нежной, но в то же время очевидно понятной механикой. На что-нибудь более сложное он не мог тратить силы: экономил для думанья. Все искал общий закон и целесообразный смысл вселенной. Эта работа обдумыванья жизни в нем не прекращалась никогда, поэтому труд ремонтного мастера ему как раз подходил. Во всяком случае, у него снялась проблема заработка, профессии и жилья, и он смог приняться за свое образование. Образованием он считал усвоение накопленной человечеством культуры, а культурой считал ответы на главные вопросы жизни. Он и по сей день продолжает свое образование — все там же, где и начал: в читальном зале публичной библиотеки.
Заставь сейчас моих студентов читать те книги, на которых он образовывался, они удивятся: зачем?
А лет семь назад к нему в мастерскую пришла починять свою машинку журналистка Ирина. Она была старше его, у нее был университетский диплом, изысканная профессия и маленькая дочка. Все это не помешало им пожениться, но зато стало мешать потом.
Она работала в отделе писем. Придет письмо: «Дорогая редакция, у нас на квартире жил отпускник из вашего города. Мы дали ему взаймы большую сумму денег, а он теперь не присылает. Адрес, который он нам оставил, оказался несуществующим. Помогите разыскать и пристыдите!»
Мишка усмехался: «Напиши старичкам, пусть не огорчаются, небесная бухгалтерия все учитывает. Им за эту «большую сумму денег» обязательно воздастся: ну, внук выздоровеет от какой-нибудь болезни; дочь, может, за хорошего человека замуж выйдет».
А Ирина злилась за такие дурацкие советы. «Каждое мое письмо — это официальный документ! Я за него местом отвечаю!» А Мишка презрительно отвечал, что именно так: они служат не делу, а месту. А Ирина: мол, я и так делаю больше, чем должна, и даже больше, чем могу. А Мишка: ну-ну, ты сейчас еще и подвижницу корчить из себя начнешь, а на самом деле тебе в твоей профессии просто нравится шороху наводить: этакая эффектная эманцыпэ, и никакой правде ты не служишь, а только своим тщеславным щекоткам. А Ирина, позеленев: это ты из зависти, ты плебей, ничтожество, ремонтер машинок!..
Мишка, не ходи к ней!..
Студенты мои, пока я бегала, всё уже решили.
Конечно, у них свежие мозги, я завидую им. Сейчас они с лету схватывают то, над чем через десять лет будут сидеть по полдня. А перед жизнью все равно будут беспомощны. И я ничем не могу помочь им. Я