времени.
Врываюсь — в прихожей у телефона сидит Ольга, нога на ногу. Она совершает свой воскресный звонок.
Я в комнату — Мишки нет.
Села я в кресло и сижу.
Ольга болтала по телефону, мяукая и мурлыча, и растягивала удовольствие в кокетливом «да-а-а?», как будто щи водой разбавляла, чтобы вышло побольше. Неутомимый золотоискатель, по крупице намывающий свою радость.
«Нет худа без добра!» — мурлычет она. Грудной, подземный, подводный, волнующий, расплывчатый — фальшивый смех... Но она сама не знает, что фальшивый. Другого у ней отродясь не водилось.
Я вижу: на столике у кресла — Мишкина книга, оставленная раскрытой, где читал. В желобке разворота карандаш. (Всегда с карандашом...) И отмечен кусок, и вдоль поля подписано: «Лиле». Впрок, значит, для меня приготовил.
Я читаю отчеркнутое: «Любовь человека к человеку, может быть, самое трудное из того, что нам предназначено». Переворачиваю, смотрю, что за книга.
Ольга вытапливает из воркующих недр еще одну мудрость: «Как говорят французы, никто не знает, зачем нужна правда, зато все знают, зачем нужна ложь!»
Мне важно, к о г д а он это отчеркнул для меня — сейчас, когда я бродила по голому стадиону, или раньше, давно? Когда, с каких пор эта книга лежит здесь раскрытой? Я читаю: «Требования, которые нам предъявляет трудная работа любви, превышают наши возможности, и мы, как новички, еще не можем их исполнить. Но если мы выдержим все и примем на себя эту любовь, ее груз и испытание, не тратя сил на легкую и легкомысленную игру, которую люди придумали, чтобы уклониться от самого важного дела их жизни, — то, может быть, мы добьемся для тех, кто придет после нас, хотя бы малого облегчения и успеха...»
Ольга заглянула в комнату и, прикрыв трубку ладонью, сообщила с некоторым любопытством:
— Он с чемоданом ушел. Поехал, что ли, куда?
Поехал...
Мы, как новички, еще не можем их исполнить — требования любви. И он уехал.
Ольга кончила свой разговор, поглядела на меня, покачала головой.
— Ну ладно, — распорядилась она. — Мужики мужиками, а жизнь жизнью. Есть железное косметическое средство: берешь два махровых полотенца, одно намочишь в страшно горячей воде — и компрессом к лицу, другое — в страшно холодной, — и сразу после горячего. И так многократно. Тепловой массаж кожи, идеальное кровоснабжение, гимнастика. Помолодеешь на двадцать лет. Впрочем, гм, тебе нельзя на двадцать: ребенком станешь, тебе — на десять надо. И не ной! Вон, лица на тебе нет. Расслабься, отдохни, распустись, погуляй, — хочешь закурить? Ванну прими! К мужикам нельзя всерьез относиться, они этого не заслуживают.
Мне хочется сказать Ольге «вон», но мы новички, мы подпускаем к себе близко глупейшую и никчемнейшую жизнь, потому что требований серьезной жизни мы сами не умеем выполнять.
Я не могу крикнуть Ольге «вон».
Но зато я уже могу смотреть на нее, не отвечая, смотреть взглядом отторжения — хоть этому-то Мишка успел научить меня перед тем, как взять чемодан и уйти из этого дома прочь.
Глава 8
У Анатолия нет телефона. Но, боюсь, если б даже и был, я не вспомнила бы позвонить, узнать об отце. Он не вернулся в воскресенье, и я этого не заметила. Я забыла о нем — так, будто вообще его приезд мне приснился, а теперь я проснулась. Я чувствовала только, что дом мой пуст: в нем нет Мишки. И все. И в понедельник ушла на занятия, даже не подумав оставить для отца ключ в почтовом ящике.
И в перерыве вахтерша звонит на кафедру: мол, к Лилии Борисовне тут мужчина какой-то пришел.
Она его даже не пустила. И, дожидаясь перерыва, он грелся в тамбуре, в гонимом вентиляторами потоке горячего воздуха.
А я как услышала «мужчина», так и полетела. Думала: Мишка! Даже и дуновения мысли не появилось, что это отец. Пришел, думала, поговорить, решил объясниться. Сейчас уйду, сбегу со своей пары и — все. Плевать! — так решила я на бегу.
А там стоял отец. За ключом пришел. Помятый весь, с похмелья, дикий — недаром вахтерша не допустила.
Мне пришлось возвращаться на кафедру за ключом. Уходя, я безразлично спросила через плечо, как там Анатолий. И отец дослал мне в спину ненужное: «Да ничего...»
Неужели это он у Анатолия вчера так надрался? — рассеянно подумала я. Да не может быть, Маша бы не дала. Я представила картину «В гостях у сына Анатолия»: стол яств; безразличный, как черепаха, Анатолий сидит на диване и бессмысленно моргает; Маша с надменным лицом ходит вперевалочку вокруг стола, симметрично расставляет салаты четырех сортов.
Маша толстая, приверженная, как многие, самому надежному из удовольствий — поесть.
Потом она, поджав губы, проследила, с какой жадностью свекор выпил первую рюмку. И не заметить ее взгляда отец не мог, как бы ни старался: проявлять такт Маше тут было незачем.
Потом, если речь зашла о родительском разводе, я так и слышу Машино безоговорочное заключение: «Перебеситесь да помиритесь!» — дать деду понять, что никакого другого варианта ему здесь предложено не будет. А Анатолий сидит, жует, хлопает глазами, и решительно никакой ему разницы нет.
Бедный старик, собирался гордо уйти от меня к Анатолию... Да как его там переночевать оставили, вот что удивительно!
Отдавая ключ, я опять взглянула на отца и еще раз усомнилась, что он ночевал у Анатолия: вид у него был не только похмельный и неряшливый, но и чем-то еще жуткий, и взгляд безумный, блуждающий, как будто он ночь в аду провел и с нечистой силой спознался.
Но это впечатление я припомнила гораздо позднее, когда пришлось по порядку восстанавливать все ступеньки, по которым он уходил.
А тогда, в вестибюле, мне было некогда — не до него. У меня звонок прозвенел на следующую пару, с которой я собиралась удрать для разговора с Мишкой... И другие разные заботы были.
Потом, помню, к концу дня я позвонила домой, отец взял трубку, я спросила, не появлялся ли Мишка. Он ответил — нет. Я понимаю, я должна была сказать еще что-нибудь: ну, например, спросить, поел ли он, как дела... Но я дышала в трубку, может быть, целую минуту — а так и не повернулся язык против души говорить — и положила тихонько трубку без слов.
Собственно, что спрашивать, ел ли он, если никакой еды у меня в доме не было. Ничего, не маленький. Дорогу в магазин знает.
Узнав, что Мишка не появлялся, я потеряла всякую возможность идти домой. Шура как-то почувствовала мое состояние — она вообще как локатор, — она всех чувствует и немедленно подставляет себя подпоркой в том месте, где слабо. Пойдем, говорит, прямо сейчас в кино. Спасительная идея.
Мы смотрели какой-то заграничный фильм ужасов, из воды выскакивали бутафорские резиновые чудовища, жутко рыча, и неуклюже хватали бегущих в ужасе людей, пожирая ненужных для дальнейшего действия персонажей. Мы страшно развлекались с Шурой, а после кино зашли в кафе и поужинали. В общем, было хорошо. Здорово отвлекло меня от тягостей жизни.
Но тем не менее явилась я и домой. Было поздно. Пьяный в стельку отец спал в кухне, рухнув на пол вместе с табуреткой. Воняло водкой, две бутылки стояли на столе — одна пустая, другая — наполовину. Стакан валялся, валялись сорванные станиолевые пробки. Я брезгливо перешагнула через отца, взяла со стола распечатанное письмо, письмо от матери. Адресованное, естественно, мне.
На кухне у нас всегда было холодновато, а на полу, наверное, и подавно, но я даже не укрыла отца — пусть, думаю, скорее протрезвеет. Еще и за письмо разозлилась, что распечатал. Впрочем, у них уж так заведено: раз письмо — надо читать. Еще в школе — придет мне письмо, глядь — уж оно до меня