уклончивых, условных отношениях. Больше он не будет говорить с отцом, я его знаю.

Квартира наша затихла, только и слышалась речь политического обозревателя из телевизора. Его никто не слушал.

Ужинать Мишка не захотел.

А отец пришел поесть. «Как же, он откажется, — подумала я с неприязнью. — Когда вкусным пахнет, он не гордый».

Неприступная по-прежнему ночь с Мишкой... Так я и знала.

 

Утром отец собирается. Уже одевшись, в нерешительности потоптался, вздохнул — и вкрадчивым голоском:

— Лиль... ты там... у тебя ничего не осталось, я сала привозил, рулета?

Я в изнеможении простонала:

— Ой, папа... Ну куда там еще твой рулет! Да мне не жалко, ради бога, но ведь у Маши с мясокомбината только что птичьего молока не натаскано!

— Все равно, — упрямо потупился он.

Я, злясь, пошла на кухню, завернула в газету рулет и кусок сала и сунула ему сверток прямо в руки — авось довезет, не выронит.

С утра он делал вид, что заспал вчерашнюю ссору и спьяну не помнит, а к Анатолию едет просто в гости на воскресенье. Но Мишка не поддерживал его невинных утренних реплик, Мишка не согласен замазывать глаза — он лежал на диване, закрывшись книгой, и никакого участия в утреннем движении не принимал.

Как только за отцом захлопнулась дверь, я сорвалась:

— Господи! Наконец-то! Неделю уже безвыходно! Хоть бы перерыв давал, погулять выходил, а то маячит и маячит перед глазами.

— Он в четверг приехал, — глухо сказал Мишка застоявшимся от долгого молчания голосом. Кашлянул. — А сегодня воскресенье

Осудил, значит, меня... Этому Мишке не угодишь.

— Ну и тем более, — говорю, — тем более. Значит, долгим же мне век покажется!

— Он насовсем ушел.

Мишка выговаривал слова с усилием, трудясь.

— Ха! Насовсем! Я знаю отца, знаю Анатолия и знаю Машу!

Я ушла на кухню дочищать картошку к обеду. А сама, хоть и сварливо дернулась, уходя, — без ума рада: Мишка со мною заговорил! Пусть неодобрительно — но вступил в разговор со мной!

Да, отец может сейчас сослужить мне службу: на неудовольствии от него мы с Мишкой могли бы сойтись, окольно обойдя наши междоусобные препятствия.

Ах, как я устала от этого промозглого молчания и разлуки! Готова помириться, хоть заложив отца! А если Мишке угодно взять его сторону — на здоровье, пусть возражает мне — это тоже разговор!

Мы можем даже поссориться на теме отца — но при этом помириться  м е ж д у  с о б о й.

Дочистила картошку, поставила ее жарить и пошла к нему. Села в кресло. Приготовилась к  б е с е д е. Господи, как я раньше любила беседовать с Мишкой! Даже свои какие-то мысли заводила, — чтобы был повод выслушать Мишкино значительное и полновесное суждение. Врасплох его невозможно было застать: уж обо всем у него думано.

Мне предстояло великое дело — начать. После глубочайшей разлуки. Так важно было не ошибиться в тоне, и я заговорила медленными, далеко расставленными словами, опасливо пробуя голос, как холодную воду в реке:

— Как странно. В детстве он мною распоряжался. Запрещал и разрешал. А теперь сам от меня зависит и снизу вверх заглядывает. — Я сделала паузу, не доверяя интонациям: а ну понесут, как кони, и я собьюсь с тона размышления на бабью злобность. — Что, может быть, тогда, в детстве, я была хуже или глупее, чем сейчас? Да нет, даже наоборот — лучше. А он меня не уважал. А теперь — уважает. Раньше из-за какой- нибудь невымытой посуды или забытой тряпки мне была взбучка. А теперь сносит и посуду, и тряпки, а? — Я пожала плечами, как бы в недоумении. — Это как же получается — значит, тогда я на его хлебах жила, а теперь он на моих живет, значит, «ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак»? Да?

И вдруг вижу: Мишка смотрит на меня с густой ненавистью. Смотрит и молчит: н е  х о ч е т  говорить со мной.

Меня этим его взглядом так ушибло, что я растеряла все слова.

Это потом, позже, я сообразила, чем же речь моя была ему так отвратительна. Правильно, отвратительна, потому что если уж не можешь быть благородным человеком, так хоть не ищи себе положительных оснований к низости.

Наверное, так, Мишка за словами всегда видел их источник, мутный ключ, который хотел притвориться питьевой водой.

Но это я после обдумала, а в тот момент я взвилась и восстала за свою правоту. На его взгляд я взволчилась, как на пощечину, — и прошипела, брызжа слюной:

— А ты-то!.. Праведник! Сам три дня как из чужой постели выполз, а туда же, осуждать!

И, вмиг опьянев от свободы распустить себе удила, крикнула:

— Ну что молчишь?

Он вздрогнул, но быстро опомнился, и в глазах его установился ровный, спокойный холод издевки.

Господи, и зачем только мы так хорошо научились читать в глазах!

Секунду я выдержала, бессмысленно занеся свой грубый вопрос, как дубину, на которую он, презирая, просто не обратил внимания, — и сорвалась, убежала в кухню в неразрешимой не то истерике, не то в обмороке.

И не помню, сколько я просидела на кухне, приходя в себя. В комнате было тихо. Я стыдливо оделась и бочком выкралась на улицу — исчезнуть куда-нибудь.

Ах, Мишка, Мишка! Улица была вся в тоскливых серых домах! А помнишь, летом мы ездили в деревню, к дяде Федору в гости... Это было в тридесятом царстве, за тридевять земель отсюда, в незапамятные времена. Мы ли ночевали в черемухе — а какой стоял август, какой звездопад! В полдень под нагретым небом Мишка сидел на завалинке, прикрыв глаза, и слушал пчелиный гул над цветами, а я, повязав голову до бровей белым платком, перебирала смородину на варенье, и уже откуда-то из дремучей памяти пробивался во мне первобытный мотив, и не размыкая губ я выводила его, как над зыбкой в доме моей прабабки, и мотив то запутывался в легком ветре и вздохе листьев, то оставался один в тишине. И тут подъехал к дому «Запорожец», и дяди Федоров зять Володька и с ним еще парень разрушили всю мою музыку и гармонию:

— Давай, ребята, кончай ерундой заниматься! Поехали, у Матюшонка именины!

Не знаю, кто такой Матюшонок, но раз именины — поехали. Долго ли мне сдернуть с головы прабабский платок да распустить косу, долго ли влезть в джинсы и стряхнуть с себя эту патриархальную дремоту. И выражение на лицо тут же наделось в тон, в стиль, как деталь к костюму: небрежный мимоскользящий взгляд, с хрипотцой смех. И прямо на этом смехе натыкаюсь на Мишкины глаза — и сразу замираю, глядишь — и подобралась, и поправила выражение лица.

Господи, ну куда я без него, вьюн бесствольный!

Вьюн, прозрачные перепонки, процеживающие на ладонь лиловый цвет. Нежный цветок, борющийся с ветром за колокол своего граммофончика, то и дело сминаемый. Ну куда я без него!

Бреду и бреду куда глаза глядят. На стадионе в хоккейной коробке маленький мальчик одиноко гоняет шайбу. Его валенки стоят у ворот и наполняются холодом.

Здесь хорошо: нет людей. Никто не видит меня.

Здесь сугробы снега.

Я оглядываюсь снова: жалобный одинокий мальчик. Один валенок у штанги ворот упал, маленький — и я кинулась бежать домой.

Бегу, и плачу, и думаю: брошусь сейчас к Мишке, скажу ему: прости меня, прости меня, прости меня... Скажу: Мишенька, да ведь у нас же родится ребенок...

Но неужели я так долго пробыла на улице? В этот день у меня то и дело отнималось чувство

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату