6
В черновиках эти строки представлены вариантом:
Нельзя не вспомнить то место из 'Тимона Афинского' (акт IV, сцена 3), где мизантроп беседует с троицей грабителей. Не имея библиотеки в этой заброшенной бревенчатой хижине, где я живу, словно Тимон в пещере, я принужден цитирования ради перевести это место прозой по земблянской поэтической версии, которая, надеюсь, довольно близка к исходному тексту или хотя бы верно передает его дух:
Достойную оценку выполненных Конмалем переводов шекспировых творений смотри в примечании к строке 962{125}.
7
К концу мая я мог видеть очертания некоторых моих образов в той форме, которую способен был придать им его гений, к середине июня я ощутил, наконец, уверенность, что он воссоздаст в поэме ослепительную Земблу, сжигающую мой мозг. Я околдовал ею поэта, я опоил его моими видениями, с буйной щедростью пропойцы я обрушил на него все, что сам не в силах был перевести на язык и слог поэзии. Право, нелегко будет сыскать в истории литературы схожий случай, — когда двое людей, розных происхождением, воспитанием, ассоциативным складом, интонацией духа и тональностью ума, из коих один — космополит-ученый, а другой — поэт-домосед, вступают в тайный союз подобного рода. Наконец я уверился, что он переполнен моей Земблой, что рифмы распирают его и готовы прыснуть по первому мановенью ресницы. При всякой возможности я понукал его отбросить привычку лености и взяться за перо. Мой карманный дневничок пестрит такими, к примеру, заметками: 'Присоветовал героический размер', 'вновь рассказывал о побеге', 'предложил воспользоваться покойной комнатой в моем доме', 'говорили о том, чтобы записать для него мой голос' и вот, датированное 3 июля: 'поэма начата!'.
И хоть я слишком ясно, увы, сознаю, что результат в его конечном, прозрачном и призрачном фазисе нельзя рассматривать как прямое эхо моих рассказов (из которых, между прочим, в комментарии — и преимущественно к Песни первой — приводится лишь несколько отрывков), вряд ли можно усомниться и в том, что закатная роскошь этих бесед, словно каталитический агент повлияла на самый процесс сдержанной творческой фрагментации, позволившей Шейду в три недели создать поэму в 1000 строк. Сверх того, и в красках поэмы присутствует симптоматическое семейственное сходство с моими повестями. Перечитывая, не без приятности, мои комментарии и его строки, я не раз поймал себя на том, что перенимаю у этого пламенного светила — у моего поэта — как бы опалесцирующее свечение, подражая слогу его критических опытов. Впрочем, пускай и вдова его, и коллеги забудут о заботах и насладятся плодами всех тех советов, что давали они моему благодушному другу. О да, окончательный текст поэмы целиком принадлежит ему.
Если мы отбросим, а я думаю, что нам следует сделать это, три мимолетных ссылки на царствующих особ (
8
Первое имя относится, конечно, к Вордсмитскому университету. Второе же обозначает дом на Далвич-роуд, снятый мною у Хью Уоренна Гольдсворта, авторитета в области римского права и знаменитого судьи. Я не имел удовольствия встретиться с моим домохозяином, но почерк его мне пришлось освоить не хуже, чем почерк Шейда. Внушая нам мысль о срединном расположении между двумя этими местами, поэт наш заботится не о пространственной точности, но об остроумном обмене слогов, заставляющем вспомнить двух мастеров героического куплета, между которыми он поселил свою музу. В действительности 'лужайка и потертый домишко' отстояли на пять миль к западу от Вордсмитского университета и лишь на полсотни ярдов или около того — от моих восточных окон.
В Предисловии к этому труду я имел уже случай сообщить нечто об удобствах моего жилища. Очаровательная и очаровательно неточная дама (смотри примечание к строке 692 {96}), которая раздобыла его для меня, заглазно, имела вне всяких сомнений лучшие из побуждений, не забудем к тому же, что вся округа почитала этот дом за его 'старосветские изящество и просторность'. На деле то был старый, убогий, черно-белый, деревянно-кирпичный домина, у нас такие зовутся wodnaggen, — с резными фронтонами, стрельчатыми продувными окошками и так называемым 'полупочтенным' балконом, венчающим уродливую веранду. Судья Гольдсворт обладал женой и четырьмя дочерьми. Семейные фотографии встретили меня в передней и проводили по всему дому из комнаты в комнату, и хоть я уверен, что Альфина (9), Бетти (10), Виргини (11) и Гинвер (12) скоро уже превратятся из егозливых школьниц в элегантных девиц и заботливых матерей, должен признаться, эти их кукольные личики раздражили меня до такой крайности, что я, в конце концов, одну за одной поснимал их со стенок и захоронил в клозете, под шеренгой их же повешенных до зимы одежек в целлофановых саванах. В кабинете я нашел большой портрет родителей, на котором они обменялись полами: м-с Г. смахивала на Маленкова, а м-р Г. — на старую ведьму с шевелюрой Медузы, — я заменил и его: репродукцией моего любимца, раннего Пикассо, — земной мальчик, ведущий коня, как грозовую тучу. Я, впрочем, не стал утруждать себя возней с семейными книгами, также рассеянными по всему дому, — четыре комплекта разновозрастных 'Детских энциклопедий' и солидный переросток, лезущий с полки на полку вдоль лестничных маршей, чтобы прорваться аппендиксом на чердаке. Судя по книжкам из будуара миссис Гольдсворт, ее умственные запросы достигли полного, так сказать, созревания, проделав путь от Аборта до Ясперса. Глава этого азбучного семейства также держал библиотеку, однако она состояла по преимуществу из правоведческих