трудов и множества пухлых гроссбухов, с буквицами по корешкам. Все, что мог отыскать здесь профан для поучения и потехи, вместилось в сафьянный альбом, куда судья любовно вклеивал жизнеописания и портреты тех, кого он посадил за решетку или на электрический стул: незабываемые лица слабоумных громил, последние затяжки и последние ухмылки, вполне обыкновенные с виду руки душителя, самодельная вдовушка, тесно посаженные немилосердные зенки убийцы-маниака (чем-то похожего, допускаю, на покойника Жака д'Аргуса), бойкий отцеубийца годочков семи ('А ну-ка, сынок, расскажи-ка ты нам—') и грустный, грузный старик-педераст, взорвавший зарвавшегося шантажиста на воздух. Отчасти подивило меня то, что домашним хозяйством правил именно мой ученый владетель, а не его 'миссус'. Не только оставил он для меня подробнейшую опись домашней утвари, обступившей нового поселенца подобно толпе недружелюбных туземцев, он потратил еще великие труды, выписав на листочки рекомендации, пояснения, предписания и дополнительные реестры. Все, к чему я касался в первый свой день, предъявляло мне образцы гольдсвортианы. Я отворял лекарственный шкапчик во второй ванной комнате и оттуда выпархивала депеша, указующая, что кармашек для использованных бритвенных лезвий слишком забит, чтобы пользоваться им и впредь. Я распахивал рефриджератор, и он сурово уведомлял меня, что в него не положено класть 'каких бы то ни было национальных кушаний, обладающих трудно устранимым запахом'. Я вытягивал средний ящик стола в кабинете — и находил там catalogue raisonne [11] его скудного содержимого, каковое включало комплект пепельниц, дамасский нож для бумаг (описанный как 'старинный кинжал, привезенный с Востока отцом миссис Гольдсворт') и старый, но неистраченный карманный дневник, с надеждой дозревающий здесь времен, когда проделает полный круг и вернется к нему согласный на все календарь. Среди множества подробнейших извещений, прикрепленных к особой доске в кладовке, — поучений по слесарно-водопроводному делу, диссертаций об электричестве и трактатов о кактусах, — я нашел диету для черной кошки, доставшейся мне в виде приложения к дому:
Пон, Ср, Пятн: Печенка
Вт, Четв, Субб: Рыба
Воскр: Рубленное мясо
(Все, что она от меня получила, — это молоко и сардинки. Приятная была зверушка, но скоро ее маята стала действовать мне на нервы, и я сдал ее в аренду миссис Финлей, поломойке.) Но самое, быть может, уморительное уведомление касалось обхождения с оконными шторами, которые мне надлежало задергивать и раздирать различными способами в различное время суток, дабы не дать солнцу добраться до мебели. Для нескольких окон описывалось расположенье светила, подневное и посезонное, и если бы я и впрямь все это проделывал, быть бы мне заняту не меньше участника регаты. Имелась, правда, оговорка со щедрым предположением, что, может быть, я — чем орудовать шторами — предпочту таскать и перетаскивать из солнечных пределов наиболее драгоценные предметы (как то: два вышитых кресла и тяжеленную 'королевскую консоль'), но совершать это следовало осторожно, дабы не поцарапать стенные багетки. Я не могу, к сожалению, воссоздать точной схемы перестановок, но припоминаю, что мне надлежало производить длинную рокировку перед сном и короткую сразу же после. Милый мой Шейд ревел от смеха, когда я пригласил его на ознакомительную прогулку и позволил самому отыскать несколько таких захоронок. Слава Богу, его здоровое веселье разрядило атмосферу damnum infectum[12] , в которой я вынужден был обретаться. Он, со своей стороны, попотчевал меня многими анекдотами касательно суховатого юмора судьи и повадок, присущих ему в заседательной зале, в большинстве то были, конечно, фольклорные преувеличения, кое-что — явные выдумки, впрочем, все вполне безобидные. Шейд не стал смаковать смехотворных историй, — добрый старый мой друг не был до них охоч, — о страшных тенях, которые отбрасывала на преступный мир мантия судьи Гольдсворта, о том, как иной злодей, сидя в темнице, буквально издыхает от raghdirst (жажды мести), всех этих глумливых пошлостей, разносимых бездушными, скабрезными людьми, для которых попросту не существует романтики, дальних стран, опушенных котиком алых небес, сумрачных дюн сказочного королевства. Но будет об этом. Я не желаю мять и корежить недвусмысленный apparatus criticus[13], придавая ему кошмарное сходство с романом.
Ныне для меня невозможным было бы описание жилища Шейда на языке зодчества — да, собственно, на любом другом, кроме языка щелок, просветов, удач, окаймленных оконной рамой. Как упоминалось уже (смотри
Хорошо известно, как на протяжении многих веков облегчали окна жизнь повествователям разных книг. Впрочем, теперешний соглядатай ни разу не смог сравниться в удачливости подслушивания ни с 'Героем нашего времени', ни с вездесущим — 'Утраченного'. Все же порой выпадали и мне мгновения счастливой охоты. Когда мое стрельчатое окно перестало служить мне из-за буйного разрастания ильма, я отыскал на краю веранды обвитый плющом уголок, откуда отлично был виден фронтон поэтова дома. Пожелай я увидеть южную его сторону, мне довольно было пройти на зады моего гаража и по-над изгибом бегущей с холма дороги смотреть, притаясь за стволом тюльпанного дерева, на несколько самоцветно-ярких окон, ибо он никогда штор не задергивал (
Однажды, три десятилетия тому, в нежном, в ужасном моем отрочестве, мне довелось увидать человека в минуту его соприкосновения с Богом. В перерыве между репетициями гимнов я забрел в так называемый Розовый Дворик, что помещается позади Герцоговой Капеллы в моей родной Онгаве. Пока я томился там, поочередно прикладывая голые икры к гладкой прохладе колонны, я слышал далекие сладкие голоса, сплетавшиеся в приглушенную мелодию мальчишеского веселья, которое помешала мне разделить случайная неурядица, ревнивая ссора с одним пареньком. Звук торопливых шагов заставил меня оторвать унылый взор от штучной мозаики дворика — от реалистических розовых лепестков, вырезанных из родштейна, и крупных, почти осязаемых терний из зеленоватого мрамора. Сюда, в эти розы и тернии, вступила черная тень: высокий, бледный, длинноносый и темноволосый молодой послушник, раз или два уже виденный мною окрест, размашистым шагом вышел из ризницы и, не заметив меня, стал посреди двора. Виноватое омерзение кривило его тонкие губы. Он был в очках. Сжатые кулаки, казалось, стискивали