своей жизни, сюда возвратилась в 1953-ом году 'по состоянию здоровья' (как внушали народу), на деле же, будучи сосланной королевой — здесь проживает она и поныне.

Когда разразилась (1 мая 1958 года) Земблянская революция, Диза отправила королю сумбурное письмо, написанное на гувернанточьем английском, настаивая, чтобы он приехал и остался с ней, пока положение не прояснится. Письмо, перехваченное полицейскими силами Онгавы, перевел на топорный земблянский индус, состоявший в партии экстремистов, и затем зачитал царственному узнику вслух несосветимый комендант Дворца. Письмо содержало одну, — слава Богу, всего лишь одну — сантиментальную фразу: 'Я хочу, чтобы ты знал: сколько ты ни мучил меня, ты не смог замучить моей любви', и эта фраза приобрела (если перевести ее обратно с земблянского) следующий вид: 'Я хочу тебя и люблю, когда ты порешь меня кнутом'. Король оборвал коменданта, назвав его гаером и мерзавцем, и вообще так ужасно оскорбил всех присутствовавших, что экстремистам пришлось спешно решать, — пристрелить ли его на месте или отдать ему подлинное письмо.

Со временем он сумел сообщить ей, что заточен во Дворце. Доблестная Диза, в спешке оставив Ривьеру, предприняла романтическую, но по счастию не удавшуюся попытку вернуться в Земблу. Когда бы она сумела высадиться в стране, ее бы немедленно заточили, а это весьма помешало бы спасению короля, удвоив тяготы побега. Послание карлистов, содержавшее эти несложные соображения, остановило ее в Стокгольме, и она вернулась в свое гнездо разочарованная и разгневанная (полагаю, главным образом тем, что послание вручил ей добродушный кузен по прозвищу 'Творожная Кожа', которого она не выносила). Немного прошло недель, как она взволновалась пуще прежнего, — слухами о возможности смертного приговора для мужа. Вновь покинула она Турецкий мыс и помчалась в Брюссель, и наняла самолет, чтобы лететь на север, когда приспело другое послание, на этот раз от Одона, известившее, что он и король выбрались из Земблы, и что ей надлежит спокойно вернуться на виллу 'Диза' и там ожидать новостей. Осенью этого же года Лавендер сообщил ей, что вскоре прибудет от мужа человек, чтобы обговорить кое- какие деловые вопросы по части собственности, которыми она и муж совместно владеют за границей. Сидя на террасе под джакарандой, она писала Лавендеру отчаянное письмо, когда высокий, остриженный и бородатый гость, понаблюдавший за нею издали, прошел под гирляндами тени и приблизился с букетом 'Красы богов' в руке. Она подняла глаза — и, конечно, ни грим, ни темные очки не смогли и на миг одурачить ее.

Со времени ее окончательного отъезда из Земблы он дважды побывал у нее, в последний раз — два года назад, и за утраченное время ее белолицая, темноволосая краса приобрела новый — зрелый и грустный отсвет. В Зембле, где женщины большей частью белесы и весноваты, в ходу поговорка: belwif ivurkumpf wid snew ebanumf — 'красивая женщина должна быть как роза ветров из слоновой кости с четырьмя эбеновыми частями'. Вот по этой нарядной схеме и создавала Дизу природа. Присутствовало в ней и что-то еще, понятое мной лишь по прочтении 'Бледного пламени' или, вернее, по перечтении его после того, как спала с глаз первая горькая и горячая пелена разочарования. Я имею в виду строки 261-267, в которых Шейд описывает жену. В ту пору, когда он писал этот поэтический портрет, его натурщица вдвое превосходила королеву Дизу годами. Я не хочу показаться вульгарным в столь деликатных материях. Однако факт остается фактом, — шестидесятилетний Шейд придает хорошо сохранившейся сверстнице вид неизменный и неземной, который он лелеял или ему полагалось лелеять в своем благородном и добром сердце. Но вот что удивительно: тридцатилетняя Диза, когда я в последний раз увидел ее в сентябре 1958-го года, обладала поразительным сходством, — разумеется, не с миссис Шейд, какой та стала ко времени, когда я впервые ее повстречал, но с идеализированным и стилизованным изображением, созданным поэтом в упомянутых выше строках 'Бледного пламени'. Собственно, идеализированным и стилизованным оно является лишь по отношению к старшей из женщин: в отношении королевы Дизы — в тот полдень, на той синеватой террасе — оно предстало чистой, неприукрашенной правдой. Я верю, что читатель прочувствует странность этого, ибо, если он ее не прочувствует, что толку тогда писать стихи или комментарии к ним или вообще писать что бы то ни было.

Она казалась также спокойней против прежнего: самообладание ее улучшилось. В прошлые встречи, да и во всю их земблянскую брачную жизнь, у ней случались ужасные вспышки дурного нрава. В первые года супружества, когда он еще полагал возможным смирить эти взрывы и всполохи, для того стараясь внушить ей разумный взгляд на постигшие ее напасти, вспышки эти очень сердили его, но постепенно он научился выгадывать на них и даже бывал им рад, — они позволяли на все более долгие сроки избавляться от ее общества, не призывая ее к себе после того, как отхлопает, удлиняясь, вереница дверей, или лично покидая Дворец для какого-нибудь укромного сельского приюта.

В начале их пагубного союза он усердствовал в стараниях овладеть ею, но не преуспел. Он ей сказал, что никогда еще не предавался любви (и то была совершенная правда, ибо подразумеваемое деяние могло обозначать для нее только одно), и вынужден был за это сносить смешные потуги ее старательного целомудрия, поневоле отзывающие куртизанкой, принимающей то ли слишком уж старого, то ли чересчур молодого гостя; что-то он ей такое сказал по этому поводу (в основном, чтобы облегчить пытку), и она закатила безобразную сцену. Он начинял себя любовными зельями, но передовые признаки ее злосчастного пола с роковым постоянством отвращали его. Однажды, когда он напился тигрового чаю, и надежды достаточно возвысились, он совершил оплошность, попросив ее исполнить прием, который она, совершая другую оплошность, объявила ненатуральным и гнусным. В конце концов, он ей признался, что давнее падение с лошади сделало его неспособным, но путешествия с друзьями и обильные морские купания несомненно должны воскресить его силу.

Она недавно потеряла обоих родителей, а надежного друга, чтобы испросить у него объяснения и совета, когда добрались до нее неизбежные слухи, она не имела, — слишком гордая, чтобы рядить о них с камеристками, она обратилась к книгам, все из них вызнала о наших мужественных земблянских обычаях и затаила наивное горе под великолепной личиной саркастической умудренности. Он похвалил ее за такое расположение, торжественно пообещав отринуть, по крайности в скором будущем, юношеские привычки, но на всех путях его вставали навытяжку могучие искушения. Он уступал им — время от времени, потом через день, а там и по нескольку раз на дню, — особенно в пору крепкого правления Харфара, барона Шелксбор, феноменально оснащенного молодого животного (родовое имя которого, Shalksbore — 'угодья мошенника', — происходит, по всем вероятиям, от фамильи 'Shakespeare'). За 'Творожной Кожей', как прозвали Харфара его обожатели, тащился эскорт акробатов и нагольных наездников, вся эта шатия отчасти разнуздалась, так что Диза, негаданно возвратившаяся из поездки по Швеции, нашла Дворец обратившимся в цирк. Он снова дал обещание, снова пал и, несмотря на крайнюю осторожность, снова попался. В конце концов, она уехала на Ривьеру, оставив его забавляться со стайкой импортированных из Англии сладкоголосых миньончиков в итонских воротничках.

Какие же чувства, в лучшем случае, питал он к Дизе? Дружеское безразличие и хладное уважение. Даже в первом цвету их брака не испытал он ни какой-либо нежности, ни возбуждения. О жалости, о душевном сочувствии и спрашивать нечего. Он был, и был всегда, небрежен и бессердечен. Но в глубине его спящей души и до, и после разрыва совершались удивительные искупления.

Сны о ней возникали гораздо чаще и были несравненно острее, чем то обещалось поверхностью его чувства к ней, они приходили, когда он меньше всего о ней думал, заботы, никак с ней не связанные, принимали ее облик в подсознательном мире, — совсем как в детской сказке становится жар-птицей сражение или политическая реформа. Эти тяжкие сны превращали сухую прозу его чувств к ней в сильную и странную поэзию, стихающее волнение которой осеняло его и томило весь день, вновь воскрешая образы обилия и боли, потом одной только боли, а после только ее скользящих бликов, — но никак не меняя его отношения к Дизе телесной.

Образ ее, снова и снова являвшийся к нему в сны, опасливо вставая с далекой софы или блуждая в поисках вестника, только что, говорят, прошедшего сквозь портьеру, чутко следил за переменами моды, но Диза в том платье, что было на ней в лето взрыва на Стекольных заводах или в прошлое воскресенье, или в любой другой из прихожих времени, навсегда осталась точно такой, какой была она в тот день, когда он впервые сказал ей, что не любит ее. Это случилось во время безнадежной поездки в Италию, в саду приозерной гостиницы, — розы, черные араукарии, ржавость и зелень гортензий, — в один безоблачный вечер, когда горы на дальнем другом берегу плавали в мареве заходящего солнца, и озеро, все как персиковый сироп, то и дело переливалось бледной голубизной, и в газете, расстеленной по нечистому дну у каменистого берега, ясно читалось под тонкой сквозистой тиной любое слово, и поскольку, выслушав его,

Вы читаете Бледное пламя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×