проводников. Какой полет! Супермен несет юную душу в своих объятиях.
Удар о землю был куда менее сокрушительным, чем он ожидал. Это какой-то разнузданный апофеоз, Персон, а не сон пациента. Я буду вынужден подать на вас рапорт. Он ушиб локоть, ее ночной столик упал вместе с лампой, стаканом и книгой; но, слава богу, она была в безопасности, она была с ним, она лежала вполне безмятежно. Он потянулся за упавшей лампой и едва не включил ее прямо на полу. Не мог понять, что делает здесь, внизу, его жена, лежащая ничком рядом с ним, волосы растрепаны, как после полета. Затем уставился на свои сломанные ногти.
21
Дорогой Фил! Это, несомненно, мое последнее письмо к Вам. Я ухожу от Вас. Ухожу к другому, еще более крупному Издателю. Там меня будут внимательно вычитывать херувимы или печатать с ошибками бесы, в зависимости от департамента, к которому будет приписана моя бедная душа. Итак, прощайте, дорогой друг, и пусть Ваш наследник продаст это письмо с аукциона с большой выгодой для себя.
Рукописное исполнение письма объясняется тем, что я не хочу, чтобы его прочел Тут-и-Тамворт или один из его ганимедов-секретарей. Я смертельно болен после неудавшейся операции и лежу в единственной отдельной палате болонской больницы. Добросердечная молоденькая медсестра, которая отправит это письмо, объяснила мне посредством ужасных распиливающих жестов нечто, за что я ей заплатил так же щедро, как оплатил бы ее услуги, если бы еще оставался мужчиной. В сущности, услуги смертного знания стоят дороже, чем любовная благосклонность. По сообщению моего маленького шпиона с миндалевидными глазами, знаменитый хирург, да сгниет его печень заживо, солгал, когда объявил мне вчера с загробной усмешкой, что operazione прошла perfetta. Так вот, операция была превосходной в том смысле, в каком Эйлер называл ноль совершенным числом. В действительности они меня вспороли, взглянули с ужасом на мою разложившуюся fegato[18] и, не прикасаясь к ней, зашили меня снова.
Не стану Вам докучать проблемой Тамворта. Вы бы видели самодовольное выражение на бородатом лице этого долговязого типа, когда он навестил меня сегодня утром. Как Вам известно, как известно всем, даже Марион, он вырыл себе нору в моих делах, прополз в каждый угол, овладел каждым моим словом, звучащим с немецким акцентом, так что теперь может по-босвелловски распорядиться мертвецом, как распоряжался мной при жизни. Вот почему я пишу также своему и Вашему адвокатам о мерах, которые желательно предпринять после моего ухода, чтобы возвести барьеры перед Тамвортом на всех поворотах его извилистого лабиринта.
Единственный ребенок, когда-либо любимый мной, — это обольстительная дуреха, маленькая предательница Джулия Мур. Каждый цент и сантим, принадлежащие мне, так же как и все литературные объедки, которые удастся вытрясти из мертвой хватки Тамворта, должны достаться ей, каковы бы ни были двусмысленные туманности в моем завещании: Сэм знает, что я имею в виду, и будет действовать в соответствии с этим.
Два последних тома моей эпопеи в Ваших руках. Жалею, что не Хью Персон завершит их публикацию. По прочтении этого письма не пишите мне, что получили его, но вместо этого в качестве условного знака, по которому я пойму, что вы его прочли, угостите меня старыми сплетнями, какими-нибудь новыми сведениями о Персоне, почему, например, он все- таки загремел в тюрьму на год или больше, если решили, что он действовал в состоянии эпилептического транса, почему он был переведен в лечебницу для душевнобольных преступников, хотя после пересмотра дела преступления в его действиях не нашли. И почему он болтался между тюрьмой и психушкой еще пять или шесть лет, прежде чем стать пациентом частной клиники? И лечение снов — разве это не шарлатанство? Напишите мне подробно обо всем, потому что Персон был одним из самых симпатичных людей, которых я знал, и также потому, что контрабандой Вы сможете протащить разнообразные сведения для бедной моей души в Вашем письме о нем.
Бедной души — это, знаете ли, точно сказано. Моя злосчастная печень тяжела, как отвергнутая рукопись; они умудряются с помощью частых инъекций держать кошмарную гиену боли на расстоянии, но так или иначе она всегда при мне, как приглушенный гул снежной лавины, стирающей постепенно все постройки моего воображения, все межевые столбы моего сознательного «я». Это смешно, но я раньше думал, что умирающие видят тщету достижений, суетность славы, страсти, искусства и так далее. Думал, что драгоценные воспоминания в уме умирающего затмевают повседневный сор, но сейчас я чувствую обратное: мои самые ничтожные ощущения приобрели гигантские пропорции. Вся солнечная система не более чем отражение в стеклышке моих (или Ваших) ручных часов. Чем больше я съеживаюсь, тем больше становлюсь. Полагаю, что это необычное явление. Абсолютное отрицание всех религий, придуманных человеком, и абсолютное самообладание перед лицом бесследного исчезновения! Я мог бы изложить все это в одной большой книге, и она стала бы новой библией, а ее автор — основателем новой веры. Книга эта не будет написана, и не только потому, что умирающему не до книг, но и потому, что этот умирающий не способен сконденсировать все это в одной вспышке, понять которую можно лишь мгновенно.
22
Персону никогда не нравились собственные ступни. Они казались ему неуклюжими и слишком чувствительными. Даже будучи взрослым, он избегал смотреть на них, раздеваясь. Его раздражала американская мания ходить дома босиком, возвращение не то в детство, не то в простые и бережливые времена По спине пробегали мурашки, когда ноготь застревал в шелковом носке. Так вздрагивает женщина, наступив на резиновую игрушку, издающую писк. Стопы ног были неуклюжи, слабы и всегда болели. Покупка обуви напоминала визит к зубному врачу. Сейчас он с неприязнью смотрел на обувную коробку, купленную им в Бриге по пути в Витт. Ничто не упаковывают с такой дьявольской аккуратностью, как ботинки! Содрать с них бумагу! Этот процесс принес ему облегчение. Эту пару отвратительно тяжелых альпинистских ботинок он уже примерял в магазине. По размеру они, пожалуй, ему подходили, но, конечно же, не были так удобны, как уверял продавец Размер- то его, но попробуй их надень! Он натянул их со стоном и зашнуровал с проклятиями. Как бы то ни было, с этим придется смириться. Восхождение, задуманное им, нельзя было проделать в обычной обуви: когда однажды он это попробовал, то все время терял равновесие на скользких камнях. Что касается новых башмаков, то они по крайней мере не съезжали на каверзных выступах и уступах. Он вспомнил мозоли, натертые другой такой же кожаной парой, приобретенной им восемь лет назад и выброшенной при расставании с Виттом. Левая тогда жала тоже чуть меньше, чем правая, — жалкое утешение.
Он снял тяжелую черную куртку и надел старую штормовку. Когда шел по коридору, споткнулся на трех ступенях возле лифта. И расценил это как предупреждение о предстоящем страдании. Но постарался проигнорировать маленький зазубренный краешек боли и закурил сигарету.
Для второразрядных гостиниц типично то, что лучший вид на горы открывается из окна в коридоре с северной стороны. Вверху темные, почти черные хребты с белыми прожилками, некоторые из них сливаются с сумрачными, нависшими над ними тучами, другие укутаны в пушистую облачную вату, ниже курчавится хвоя елей и сосен, еще ниже — светлая зелень полей. Меланхоличные громады! Воплощение земной тяжести и горя.
Сама долина с городком Витт и несколькими деревушками вдоль узкой речки состояла из жалких маленьких пастбищ, разгороженных колючей проволокой, с высокими разросшимися лопухами в качестве единственного украшения. Река была прямая, как канал, и утопала в зарослях ольхи. Для глаз простора хватало, но взгляд не находил удовольствия ни вблизи, ни на дальнем плане, ни в этой пыльной коровьей тропе, взбирающейся под прямым углом по скошенному скату, ни в геометрически расчерченной плантации лиственниц на противоположном склоне.