МОРН: Ну что же, я люблю цвет алый — жизнь, и розы, и рассветы.. ТРЕМЕНС: Показываю! Ганус, стой! вот глупый — бух в обморок!.. ДАНДИЛИО: Держите, ух, тяжелый! Держите, Тременс, — кости у меня стеклянные. А, вот — очнулся. ГАНУС: Боже, прости меня… ДАНДИЛИО: Пойдем, пойдем… приляжем… (Уводит его в спальню.)
МОРН: Он рокового повторенья счастья не вынес. Так. Восьмерка треф. Отлично. (К Эдмину.)
Бледнеешь, друг? Зачем? Чтоб выделять отчетливее черный силуэт моей судьбы? Отчаянье подчас — тончайший живописец… Я готов. Где пистолет? ТРЕМЕНС: Пожалуйста, не здесь. Я не люблю, чтоб в доме у меня сорили. МОРН: Да, вы правы. Спите крепко, почтенный Тременс. Дом мой выше. Выстрел звучнее в нем расплещется, и завтра заря взойдет без моего участья{18}. Пойдем, Эдмин. Я буду ночевать у Цезаря. Морн и Эдмин, первый поддерживая второго, уходят.
ТРЕМЕНС: (один)
Спасибо… Мой озноб текучею сменился теплотою… Как хороши — предсмертная усмешка и отсвет гибели в глазах! Бодрится, играет он… До самого актера мне дела нет, но — странно — вот опять сдается мне, что слышу голос этот не в первый раз: так — вспомнится напев, а слов к нему не вспомнишь; может статься их вовсе нет; одно движенье мысли — и сам напев растаял… Я доволен сегодняшним разнообразным действом, личинами неведомого. Так! Доволен я — и ощущаю в жилах живую томность, оттепель, капели… Так! Вылезай, бубновая пятерка, из рукава! Не знаю, как случилось, но, жалости мгновенной повинуясь,