Тихон Петрович был мал ростом, согбен в плечах, очень дряхл; на урок он выходил из учительской загодя, в разгар перемены, чтобы поспеть к звонку. Он еле передвигал ноги, каждую ступеньку лестницы одолевал в три шага. Он носил сюртучок, обшитый тесьмой, полосатые брюки без манжет и порыжелые генеральские ботинки с ушками, на груди у него был повязан черный шелковый бант, излохматившийся по краям. Он сохранил зрение, даже не пользовался очками, но в лицо своих учеников не помнил и на улице не узнавал. Голос, разработанный полувековым учительством, звучал громко, отчетливо, но редко когда окрашивался интонацией.
Погруженный в свою старческую слабость, он был отрешен от окружающего мира, странный и трогательный выходец из другой, далекой эпохи. Его безнадежная дряхлость и «потусторонность» особенно бросалась в глаза по контрасту со «здешностью» тоже очень старого Игната Захарыча. Рядом с другими молодыми и пожилыми учителями Тихон Петрович был просто стар, рядом со старым Игнатом Захарычем он был стар вдвойне.
Мне много раз доводилось читать о том, как злобно издеваются школяры над слабыми, старыми или больными учителями. А вот Тихона Петровича щадили. Дисциплина на его уроках была не хуже, чем у других, куда более молодых, властных и строгих учителей, и уж, во всяком случае, лучше, чем на уроках Игната Захарыча. Географ любил показать, что он всеведущ и его не проведешь. Он ястребом падал на ученика, тайком читавшего под партой какую-то книгу, и с торжеством выхватывал у нарушителя… учебник географии. Ученик нарочно шевелил губами, Игнат Захарыч обрушивался на говоруна, а тот, призывая в свидетели весь класс, с видом оскорбленной добродетели доказывал свою невиновность. Когда же все сидели с закрытыми ртами, с глазами, прикованными к географическим картам, развешанным на стене, класс наполнялся тугим, ровным гудом, будто июньский шмель кружил над медоносом, и Игнат Захарыч не знал, на кого ему кидаться.
Ничего подобного не бывало на уроках Тихона Петровича. Его так легко было обмануть, сбить с толку, что это не представлялось заманчивым. «Бузить» на уроках Тихона Петровича считалось мелким и недостойным. Тот, кому хотелось читать Конан-Дойля, пока Тихон Петрович громким, неокрашенным голосом излагает закон Лавуазье — Ломоносова, преспокойно читал, но делал это вежливо и незаметно. Слушали Тихона Петровича плохо, его скучно было слушать, но оплачивали свое невнимание строгой тишиной. Эта печальная, жалостливая тишина казалась мне обидной для Тихона Петровича. Чтобы как-то нарушить ее, я иногда нарочно его переспрашивал или делал вид, что мне не все понятно. Едва ли он испытывал ко мне признательность: ему трудно было повторять раз сказанное, а тем более искать другие слова для объяснения.
— Ну, слушайте! — говорил он громко, с какой-то бессильной обидой. — Ведь я, кажется, ясно выражаюсь!
Я не отступал от своего правила, — я не только жалел, но и глубоко уважал Тихона Петровича. Однажды я был в Политехническом музее на публичной лекции о квантовой теории. Я ходил на эти сложные, требующие серьезной подготовки лекции, ничего в них не понимая, кроме того, что мир куда сложнее и таинственнее, нежели это явствует из наших учебников. К своему удивлению, я встретил там Тихона Петровича. Он преподавал Ньютонову физику, но сам, чуть не ровесник Ньютона, старался быть в курсе новых научных открытий, ломающих к тому же весь привычный строй его представлений. Так ли просто узнать под конец долгой жизни, что энергия тоже материальна! До чего же трогателен в молодой, дерзкой аудитории был Тихон Петрович в своем сюртуке и с бантом, с клеенчатой ученической тетрадкой в руке; детскими шажками брел он по проходу, и его легкие, как пух одуванчика, белые волосы, подвластные любому дуновению, реяли вокруг бледно-розового черепа, словно собирались улететь.
— Здравствуйте, Тихон Петрович! — Я поклонился ему чуть не до земли, вложив в этот поклон все мое восхищение его научным подвижничеством.
Напрасный труд! Тихон Петрович не узнал меня, как давно уже не узнавал своих бесчисленных учеников.
— Здравствуйте, — ответил он равнодушно, даже не взглянув в мою сторону.
Однажды, когда уже прозвенел звонок, я погнался за Борькой Ладейниковым, причинившим мне какой-то ущерб. Мы мчались сперва между партами, а потом по партам, через головы ребят, давя чернильницы, топча тетрадки, сбрасывая на пол учебники. Хоть и увлеченный преследованием, я все же подумал, что сейчас откроется дверь и в класс войдет Тихон Петрович. Ну и пусть! Разве бросил бы я погоню, если бы мы ждали Игната Захарыча или любого другого учителя? Тихон Петрович вовсе не нуждается в этом обидном снисхождении, лишь подчеркивающем его слабость. В головокружительном прыжке я настиг Ладейникова и вместе с ним рухнул на пол у ног вошедшего в класс учителя.
Тихон Петрович выронил деревянный штангенциркуль и не столько гневно, сколько испуганно закричал:
— Ну, слушайте, что же это такое! Да вы с ума сошли!..
— Мы больше не будем, Тихон Петрович, — сказал я смиренно. — Простите нас, Тихон Петрович! — и прошмыгнул на свое место.
Другой раз мне удалось на иной манер доказать свою любовь к нему. Не помню уж, для каких нужд понадобилась Тихону Петровичу тетрадка по физике за пятый класс. Тетрадка ему нужна была образцовая: с записями всех уроков, с хорошими рисунками и чертежами. Лучшие тетрадки были, конечно, у девочек: чистенькие, аккуратные, без клякс и помарок. Но чертежи и рисунки выглядели безрадостно. Я хорошо рисовал и чертил и при большом усилии мог обходиться без помарок. Я сказал Тихону Петровичу, что за каникулы сделаю ему образцовую тетрадь. Три недели ухлопал я на это дело, три недели отняв у реки, футбола, городков, походов в лес и других радостей деревенской жизни. Но в первый день нового учебного года я принес Тихону Петровичу действительно образцовую тетрадь. До этого я никогда не видел, как он улыбается. Его бледные губы под белыми усами чуть зашлепали одна о другую, в уголок бледно-голубого глаза набежала слеза, и лицо стало застенчивым, лукаво-виноватым. Но почему-то мне показалось, что Тихон Петрович забыл о своей просьбе.
…В этот день Тихон Петрович принес в класс большой градусник в деревянном футляре и другой, маленький, — в картонном. Он рассказал о том, какое великое изобретение градусник, о его устройстве, способах применения, о шкалах Реомюра, Цельсия, Фаренгейта… Все шло хорошо, пока он не заговорил о медицинском градуснике и не обмолвился, что у человека температура не бывает ниже тридцати пяти. Я тут же вскинул руку.
— Ну, что вам? Слушайте, что вам? — громким и обиженным голосом спросил Тихон Петрович.
— Вот вы говорите, что температура у человека не бывает ниже тридцати пяти. А я знаю мальчика, у которого было всего три градуса.
Я говорил правду. У моего дружка по квартире Кольки Полякова во время приступа уремии температура упала до трех делений. Тут не было никакой ошибки, я своими ушами слышал, как на кухне говорили про три деления и еще добавляли: «Нешто выживешь с такой температурой!» Но Колька Поляков выжил и прославился во дворе как чемпион по низкой температуре.
— Не знаю я вашего мальчика, слышите, не знаю! — говорил Тихон Петрович. — А температура у человека не может быть ниже тридцати пяти градусов!
— Этот мальчик живет в моей квартире, — сказал я мягко. — Он болел уремией, и у него было три градуса.
— А я вам говорю, так не бывает!
— Ну как же так, Тихон Петрович, если у Кольки Полякова было?
Класс одобрительно зашумел, я не раз приводил Кольку Полякова на наши школьные вечера, и его знали многие ребята.
— Тише! — крикнул Тихон Петрович и стукнул по столу слабой, худой рукой. — Не бывает у живого человека такой температуры!
— Но Колька Поляков живой!
Класс дружно поддержал этот неопровержимый довод. Ребята понимали, что я прав, а Тихон Петрович, несмотря на свой стаж и опыт, сел в галошу.
— Да вы что, издеваетесь надо мной? — плачущим голосом сказал Тихон Петрович. — Не бывает у человека ниже тридцати пяти, не бывает, слышите, не бывает!..
Я понимал, что мучаю его, но ничего не мог с собой поделать. Если б я меньше любил и меньше