уважал Тихона Петровича, я бы оставил его в этом смешном и жалком заблуждении. Перепутай Игнат Захарыч проливы, острова или даже материки, я бы, конечно, указал ему на ошибку, но разве стал бы я так настаивать?
— А у Кольки Полякова было три градуса, — грустно, но твердо произнес я.
Какое потерянное, бледное лицо стало у Тихона Петровича!
— Ну, скажите, что вы ошиблись, слушайте, скажите, что вы ошиблись!.. — умоляюще взывал Тихон Петрович. Он понимал, что не может продолжать урок, пока не восстановит подорванное мною доверие учеников.
Что было делать? Ведь я отстаивал истину не столько ради нее самой, сколько ради Тихона Петровича, чтобы развеять его ужасное заблуждение, вырвать из пучины старческого маразма. Я твердо верил, что еще усилие, еще немного стойкости — и ему передастся ясная сила моего молодого разума.
— Тихон Петрович, — чувствуя, как в горле закипают слезы, сказал я, — у Кольки Полякова было три градуса.
Тихон Петрович опустился на стул и закрыл лицо руками.
По счастью, прозвучал звонок. Что-то бормоча про себя, Тихон Петрович поднялся, забрал свои опозоренные градусники и поплелся вон из класса, еще более согбенный и дряхлый, чем всегда, и тонкие, легкие волосы беспомощно шевелились на его затылке.
Вернувшись из школы, я сразу пошел к Кольке Полякову. Он опять болел, на этот раз неопасной болезнью — свинкой. Колька лежал обвязанный шерстяным материнским платком и сводил на деку новенькой балалайки переводную картинку. У его изголовья стояла, тумбочка, на ней — лекарственное питье в стакане, микстура с бумажным хвостиком и градусник.
— Слушай, Колька, я сказал учителю, что у тебя было три градуса, а он не поверил.
— Я бы всех этих учителей!.. — прохрипел Колька из шерстяного платка. — Много они понимают! — Он нащупал на тумбочке градусник и, обозначив ногтем свою температуру, протянул мне.
Все было правильно. Отросший за болезнь, грязноватый ноготь указывал точно три деления, а под этими тремя делениями была длинная черточка, возле которой стояла цифра 35. 35,3 градуса было у моего друга, когда его отвозили на «Скорой помощи» в больницу! Но почему же Тихон Петрович не сказал просто, что шкала градусника начинается не с нуля, а с тридцати пяти?
Прошло много лет. Я кончил школу и поступил в медицинский институт. Однажды в Политехническом музее на лекции о теории относительности я увидел Тихона Петровича. Он совсем не изменился, давно уже перешагнул ту грань, когда человек меняется: те же узкие, согбенные плечи, тот же реющий младенческий пушок на голове, тот же шаркающий шаг и та же клеенчатая тетрадь в руках, и сюртучок, и брюки в полоску, и генеральские ботинки, и черный бант были все теми же. Я кинулся к нему.
— Здравствуйте, Тихон Петрович!
— Здравствуйте, — машинально отозвался он.
— Тихон Петрович, вы не помните меня? Я учился у вас в 326-й школе.
— Да… да… — проговорил он. — Многие у меня учились, многие…
— Я вам еще тетрадку летом переписывал…
— Да… да… спасибо.
Нет, не пробиться мне к нему! И уже просто так я сказал:
— А помните, я доказывал, что у одного мальчика температура была три градуса?
Он поднял голову, в бледно-голубых, почти белых глазах затеплилось что-то живое, гневное.
— Не бывает этого! Ну, слушайте, не бывает! — знакомым обиженным, громким голосом закричал Тихон Петрович.
Все-таки я остался в его памяти.
Торпедный катер
— …Конференция по разоружению зашла в тупик. Итальянцы требуют равенства своего флота с французским, англичане не хотят поступиться хоть одним кораблем, немцы тайно строят боевой флот, готовясь к реваншу. Можем ли мы оставаться в стороне, ребята? — говорил на сборе отряда наш вожатый Витя Шаповалов, и его красивое, узкое лицо горело ярким, вишневой густоты румянцем.
— Нет! — пылко вскричала Нина Варакина, но ее восклицание было вызвано не столько тяжелой международной обстановкой, так ясно и твердо обрисованной Виктором, сколько тайной и постоянно прорывающейся влюбленностью в нашего вожатого, в его красоту и румянец.
Все мы невольно заулыбались. Улыбнулся и покраснел еще пламенней сам вожатый. Румянец, то и дело обливавший его лицо, выдавал не смущение или застенчивость, а скрытое напряжение его внутренней жизни, страстность, которую он вынужден был держать в узде. Подавленное мстило за себя, выталкивая ему под тонкую кожу горячую, алую кровь. Мне кажется, наши девочки безотчетно угадывали это, и румянец Шаповалова покорял их властнее, чем его серые, матовые глаза под длинными ресницами, чем его белые с жемчужным оттенком зубы, чем его высокий рост и стройность, чем его восемнадцать юношеских лет.
— Так что же мы должны сделать, чем ответить на происки империалистов? — в упор спросил Шаповалов.
— Собрать еще больше пустых бутылок! — выпалил тихий, застенчивый Ворочилин.
— Нет, этого мало! — серьезно сказал Шаповалов.
— Хорошо учиться, — пропищала круглолицая, зеленоглазая Кошка — Панютина.
— Это мы должны всегда!
— Послать протест! — выплыл на миг из своих роговых очков с выпуклыми стеклами серьезный, погруженный в себя Павел Глуз.
— Отвечать надо не словом — делом!
— Крепить оборону Родины! — громко сказала Лида Ваккар.
— Конкретнее! — потребовал Шаповалов.
Он всегда произносил в иностранных словах ударные «е», как «э», и говорил «пионэр», «тэнор», «сантимэтр», «конкрэтно». И многие наши девочки подражали ему.
В моей душе бродило что-то смутно-героическое, но не складывалось в четкий образ предстоящего нам деяния.
— Мы должны, — медленно произнес Шаповалов, — собрать деньги на торпедный катер.
— Я только хотел сказать! — вскричал я: в эту минуту мне и в самом деле казалось, что я хотел это сказать.
— Напрасно удержался, — заметил кто-то ехидно.
Но остальные не обратили внимания на мою неловкую выходку, слишком велико было впечатление, произведенное вожатым. Вот такой он был, Шаповалов, он всегда подводил нас вплотную к решению вопроса. Даже странно, почему мы неизменно останавливались у самой последней черты; казалось бы, еще небольшое усилие ума и сердца, и нужное слово будет сказано, но мы терялись, и последнее слово оставалось за нашим вожатым.
— Подписные листы я раздам завтра, каждое звено должно собрать не меньше ста рублей.
— Неужели торпедный катер стоит всего четыреста рублей? — удивился Ворочилин.
Наш отряд включил пионеров пятых классов: «А», «Б», «В», «Г», каждому классу соответствовало звено.
— В одной нашей школе семь отрядов, — ответил Шаповалов, — а собирать на торпедный катер будут пионеры и других московских школ.
— Ого! — сказал Ворочилин. — Неужели катер стоит так дорого?
Я поймал на себе гордый взгляд Кольки Карнеева, звеньевого 5-го «А», и ответил ему таким же гордым взглядом. Я был звеньевым 5-го «В», и между нашими звеньями, сильнейшими в отряде, шло постоянное соперничество.
— Наше звено соберет сто пятьдесят рублей! — крикнул я.
— Обязательство берет звено, а не звеньевой, — сухо сказал Шаповалов.