— При чем тут Юрка? — Она удивленно вскинула брови. — Подло по отношению к тебе. Целоваться с бабушкой. Да это убьет в тебе память о прошлом…
Память о прошлом! Ничто не стало для меня прошлым, и не по-новому влекло меня к Нине. Чистопрудная аллея, по которой мы ходили с ней в детстве, не оборвалась двадцать лет назад, она, неведомо для меня самого, простерлась через всю мою жизнь. А двадцать лет коротки, как вздох. Но я не сказал об этом, я сказал о другом:
— Ты так говоришь о прошлом, словно оно было у нас с тобой…
— Мы не целовались в подворотне и не обнимались в подъезде, все эти маленькие секреты открыл тебе кто-то другой. Но разве я была тебе плохим другом в трудные минуты?
— В трудные минуты ты была прекрасным другом.
— Я вообще была прекрасна только в трудные минуты. А в остальное время — скверная девчонка. Мне все время хотелось нравиться, крутиться среди разных людей, просто так, чтобы растормошить какого-нибудь лентяя! Мне иногда кажется, будто я предчувствовала, что моему крутежу короткий срок, и уписывала за обе щеки. А ты с твоей привязанностью просто меня пугал. Быть с тобой — значило быть всегда хорошей, я знала, что это мне не по силам, а обманывать тебя не хотелось.
— И на том спасибо.
— Нет, серьезно, — сказала Нина. — Ты был слишком целен, слишком прям для меня. Правда, ты раз украл брошюры — и это было прекрасно. Если б ты побольше бесчинствовал!
— Как мы слепы друг к другу! Цельный, прямой человек сменил три института, ни одного не кончил и с отчаяния занялся тем, о чем никогда не думал.
— Напрасно не думал, — заметила Нина. — Помнишь, я еще когда сказала: пиши прозу.
— Ну да, потому что я не смог написать тебе стихов… Женя Румянцева понимала меня лучше, она через десятилетие протянула мне руку.
— Что это значит?
— Она угадала мою смуту, растерянность перед будущим и назначила мне встречу через десять лет. Думала, мне понадобится помощь.
— Ну, рядом с Женей все казались ущербными. Она была образцом!
— Человеком она была! — сказал я с раздражением. — Лучшим из всех нас человеком!
— Есть люди не хуже, — спокойно сказала Нина. — Хотя бы Юрка Петров… Знаешь, сколько он из-за меня натерпелся? Пока мы учились в институте, он ломал свои косточки уже не на стадионе, а на Казанском вокзале, таская мешки. А потом годы не мог устроиться по специальности, его не брали из-за жены. Чем только он не занимался! Даже чинил электричество в церквах… Знаешь, а тебе очень к лицу седина!
Я понял тайну Нининого обаяния: она была естественна, как сама земля. По аллее, приближаясь к нам, задумчиво брел статный человек в светлом плаще. Его крупное, смугловатое, еще молодое лицо, израненное глубокими морщинами, было важным, сосредоточенным и печальным. Поравнявшись с нами, человек склонил крупную голову и медленным усилием перекроил морщины на своем лице в улыбку. Я ответил на его приветствие.
— Кто это? — заинтересованно шепнула Нина.
— Неужели не узнаешь?
— Господи, мой любимый артист!
Как хорошо знал я эту проникновенную интонацию, эту таинственную бархатистость глаз! Так в разные годы нашей дружбы отзывалась Нина всей глубиной своего существа на имена Конрада Вейдта, Бабочкина, Лемешева и никогда не отзывалась на мое имя.
Я окликнул своего знакомого и представил его Нине. Втроем мы двинулись по боковой аллее в сторону пруда, скоро они оказались впереди, рядом, о чем-то оживленно беседуя, я на полшага сзади.
Потом я немного поотстал. Нина не оглянулась, я мог бы и вовсе исчезнуть, она бы не заметила. За весь этот напоенный воспоминаниями день не ощущал я с такой ясностью, что прошлое вернулось. Спасибо тебе, друг, ничуть не подозревая о том, ты вызвал самый сильный, мучительный и радостный образ моей юности…
ЗЕЛЕНАЯ ПТИЦА С КРАСНОЙ ГОЛОВОЙ
Зеленая птица с красной головой
Молочница не пришла — опять, верно, нелады с мужем. Но Павлов не мог допустить, чтобы близнецы остались без молока, он взял бидон и отправился за шесть километров в Курыново. Конечно, он снова опоздает на работу в санаторий, для которого строили столовую, но это ничего не значило перед простой необходимостью, чтобы близнецы и сегодня пили молоко. Еще недавно Павлов умел жить так, чтобы одни обязанности не были в ущерб другим, чтобы любовь к семье не мешала работе, а увлеченность работой — он работал тогда на строительстве гигантской гостиницы в Зарядье — не вредила семье. После юности, растерзанной войной, потерей близких, жестокой болезнью и нуждой, Павлов стремился к размеренному, стройному бытию. Но все полетело к черту в тот день, когда, выслушав и выстукав близнецов, дотошно высмотрев темные пленки рентгеновских снимков, врач сказал: «У них слабые легкие, им лучше жить за городом». Душа Павлова рухнула под нестерпимым чувством вины. Вот когда отозвалось то, что впервые обнаружило себя поздней осенью сорок второго года в болотах Волховского фронта. Умываясь под висячим рукомойником возле блиндажа, младший лейтенант Павлов отхаркнул на белый иней, присоливший и жестко связавший болотные травы, густой комок крови. «Цинга», — сказал он себе, хорошо зная, что это не цинга, иначе откуда постоянная слабость в теле, холодный пот и жар по ночам? Но цинга объясняла алое пятнышко на инее, цинга была вполне правдоподобна, ею болели многие. Волховский фронт, хотя и связанный напрямую с Москвой тремя железными дорогами — через Вишеру, Неболчи и Тихвин, — снабжался плохо, словно ему полагалось хоть в малой мере делить судьбу блокадного Ленинграда, который он никак не мог освободить. «Цинга», — уговаривал Павлов себя все последующие дни, недели, месяцы до наступления, которого, подобно всем волховчанам, ждал, как верующие ждут второго пришествия. Все знали, что оно будет, это наступление, и что на этот раз оно не кончится неудачей и кольцо вокруг Ленинграда будет наконец-то прорвано. Ради этого младший лейтенант Павлов скрывал от себя и от других болезнь, пожиравшую его легкие. Он был преступно недальновиден: думал, что распоряжается лишь собственным телом, здоровьем, судьбой. В Ленинграде погибли от голода его мать и сестра — вся маленькая семья, — и не было для него иного смысла существования, кроме участия в прорыве блокады. Он дождался своего часа: увидел, как под Мгой бойцы-волховчане ринулись навстречу ленинградцам, и тут его задел осколок снаряда, и потянулись годы госпитальной полужизни-полусмерти, и мучительно долгое выздоровление, и выход в новую жизнь через два года после окончания войны. А затем — трудная учеба в институте, нужда, вспышка болезни, подавленность от неверия в свою физическую прочность. Но и это минуло, и в приближении к сорока годам Павлов поверил, что может жить, как все: иметь жену, детей…
Женился он неожиданно быстро и вовсе не потому, что любил эту последнюю свою подругу больше, чем других. Все решил жест. Утром, перед расставанием, она подняла к голове руки, чтобы собрать в пучок рассыпавшиеся волосы. Ее поза поразила Павлова сходством с чем-то, таящим в себе радость. Странную радость, в которой он поначалу не мог разобраться. Думая об этом, без устали вызывая в воображении образ крупной женщины с чуть наклоненной спокойной головой и вознесенными кверху круглыми, сильными руками, любуясь этим застывшим движением, исполненным терпеливой мощи, женственности и надежности, он догадался, что подруга походила в эти минуты на кариатиду. А радость его была провидением того, что на ее плечи без боязни можно возложить бремя семейной жизни и собственной слабости. Оказалось, что и Кариатиде во всем безграничном многообразии мира нужен почему-то долговязый инженер-строитель с одним легким и худыми, всосанными щеками, будто опаленными морозом.
В трудную минуту жизни Павлов убедился, что не совершил ошибки в то, уже далекое, утро, когда по