каких-то церемониях. Он ввел ко двору жену, познакомил ее со всей титулованной родней и высшим петербургским светом, и блеск бальных свечей, отразившись в фамильных голицынских бриллиантах, доставил их скромной носительнице щемящее, провидящее свою краткость счастье.
Внезапно Голицын почувствовал, что по горло сыт светской жизнью. Оставив жену в столице на попечении многочисленных тетушек, он помчался домой, к родным пенатам, где с обычной энергией набрал сводный хор в сто пятьдесят человек. То была затея, достойная его нынешнего масштаба и оказавшаяся вполне по силам его дарованию, продолжавшему таинственно развиваться, даже находясь в пренебрежении. Новый хор мог поспорить с шереметевским поры наивысшего расцвета и с Императорской капеллой. Но уже тогда нашлись люди, считавшие, что содержать хор прилично большому барину, а самому дирижировать (причем не только в своем доме) унизительно, зазорно — причуда весьма дурного тона. Юрка плевать хотел на пересуды…
Но именно в пору наивысшего успеха во всем: в семейной жизни — жена подарила ему наследника и трех очаровательных дочек; общественной, служебной и музыкальной: слава голицынского хора сломала провинциальные рамки и достигла обеих столиц, — в пору расцвета дружбы с прекрасными Рахманиновыми и пошли те разломы, которые привели Юрку к полному краху во всем, кроме музыки.
И все-таки вначале была музыка… Живя с хором общей жизнью, поневоле входя в разные дела и заботы ста пятидесяти мужиков и баб, князь не мог видеть в них крепостных рабов. Ему омерзительно стало само слово «крепостной», и он надумал отпустить салтыковцев на волю вольную. Эта мысль давно уже тревожила русское общество и изредка, в масштабах крайне скромных, превращалась в действие. А князь Голицын надумал отпустить на волю всех своих крепостных без выкупа. Намерение это как громом поразило тамбовское дворянство, вызвав недоумение, испуг, тревогу, злость; генерал-губернатор, бывший в большой силе при дворе, решительно осудил князя. Почувствовав, что час революционных преобразований еще не пробил, князь решил освободить крепостных менее страшным для помещиков образом — с выкупом земли — и приступил к осуществлению своего намерения. Но время не пришло и для такой куцей реформы, на князя ополчились все землевладельцы Тамбовщины. Глухая стена недоброжелательства выросла вокруг Юрки. Переход от всеобщей любви к ненависти был слишком неожидан, и князь растерялся, что с ним случалось нечасто. Он вступил с мужиками, почуявшими веяние свободы, в недостойный торг, который ничуть не укротил его врагов, только унизил его самого. В Петербург полетели доносы. Недавно переизбранный в губернские предводители, Голицын вдруг узнал, что государь отложил его утверждение. Это нанесло страшный удар по самолюбию всеобщего баловня. Их будет еще немало…
Раздоры с губернатором, остудь монаршего благоволения предвещали скорый крах общественной деятельности князя. В душе непрестанно звучала музыка разрушения, гибели. Она не обманывала. Беды редко приходят в одиночку. Давно уже добрые души старались довести до сведения княгини Голицыной небезосновательные толки об изменах мужа. Сильная натура Юрки ни в чем не знала удержу. За страстные объятия с женой приходилось расплачиваться долгим постом, когда она вынашивала, рожала и кормила очередное дитя. Самоограничение не было ему свойственно. Да и какой в нем толк? Княгиня ничего не теряла, все остальные выигрывали, ибо грубые веления отрывали его от звуков сладких и молитв, равно и от служения обществу, а вокруг было столько возможностей облегчить плоть, освободить дух. И разве от этого он меньше любил свою Катю? Да нет же! В раскаянии, ощущении вины освежалось, омывалось незримой слезой его чувство, он вновь видел ее девушкой в заросшем саду, куда пробиралась козочка с любовной запиской. И желал свою милую скромницу, как в первый день.
Доверчивая, счастливая своей любовью к красавцу мужу и прелестным детям, ласково прикрытая от невзгод родней и друзьями, Екатерина Николаевна отказывалась верить злым наветам. «Ах, господи, мой Юрка, как Иосиф Прекрасный. Каждой женщине, словно жене Потифара, хочется склонить его на ложе, а он убегает, оставив верхнюю одежду», — говорила она со смехом. Сравнение это было верным лишь отчасти. Многие дамы, подобно легендарной Мут, хотели склонить на ложе нашего героя, но он отнюдь не блистал расчетливыми добродетелями сына Иакова, величайшего карьериста всех времен и народов, — Юрка не убегал от распаленных красавиц, а когда расставался на время с одеждами, то не ограничивался верхней.
Может, Екатерина Николаевна и допускала, что во время долгих отлучек Юрка не был столь безупречен и позволял дамам целовать свои музыкальные руки, большего греха не могла измыслить провинциальная затворница, божья душа, ставшая на сломе жизни усилиями мужа и судьбы железной душой. Но ее доверчивость была не так глупа: ведь в главном он никогда не изменял ей, во всех своих похождениях князь не истратил нисколечко души, где по-прежнему безраздельно царил образ первой любви.
И тут произошло непоправимое: Голицын влюбился без памяти в дочь своих друзей Рахманиновых — Юлию. «Без памяти» — в данном случае не просто словесный штамп, прикрывающий неспособность изобразить стихийное, нерассуждающее чувство. Голицын влюбился, как сицилийский юноша, о котором говорят: «громом расшибло». И в этой сумасшедшей, безответной, тягостной и безнадежной любви забыл о всех правилах и обязательствах, налагаемых семьей, обществом, воспитанием, законами соседства и дружбы. Он преклонялся перед четой Рахманиновых, знал, как неуместна и оскорбительна в их глазах неуправляемая страсть семейного человека к их дочери-невесте, знал, как любят и чтят они Екатерину Николаевну, но ничего не мог поделать с собой. Искушенный в обманах, Юрка даже не пытался что-либо скрыть. Расшибло громом… Он не помнил, как пришло к нему это чувство, когда он открыл в угловатой девчонке созревшую прелесть женщины и понял, что без нее не стоит жить. Ему казалось — это было всегда: для нее плавал он в гондоле, одетый «настоящим итальянцем», и пел под гитару, для нее дрессировал белую козочку и посылал с записками в заросший душистый сад, для нее очаровывал властную старуху Дунину. Она слилась с Катей, потом вытеснила ее, отобрав все, что той по праву принадлежало. И Катя поняла, что у нее отняли и сад, и козочку, и серенаду, отняли душу единственно любимого человека, и не простила ему этого.
Даже самое сильное и светлое чувство, если оно противоречит человеческим установлениям (пусть условным, как в «Ромео и Джульетте»), имеет оправдание лишь в сердцах любящих, но здесь не было взаимности, не было света, и этим усугублялась вина князя. В эту пору исполнение его хором духовной музыки производило тревожное и двусмысленное впечатление: сам того не желая, Голицын так вел певчих, что славословие богу рыдало земной любовью.
Ни пылкие признания, ни искаженные страданием черты, ни безотчетные порывы музыкальных признаний не трогали той, которой князь мечтал вручить свое большое сердце. Он ей просто не нравился. Не нравился — и все тут! Тридцатилетний Юрка казался ей стариком, одним из тех противных сластолюбивых старцев, что подглядывали из кустов за купающейся Сусанной. И ей было невыразимо стыдно перед Екатериной Николаевной, родителями и женихом, который не только не догадывался о притязаниях князя, но даже и о том, что сам он — жених (последнее не помогло ему в должный час). А князь все больше разнуздывался в своем неопрятном страдании. Он бомбардировал Юлию страстными письмами, она возвращала их нераспечатанными, тогда он стал адресовать свои признания ее родителям. Не порывая дружбы, Рахманиновы отказали Голицыну от дома. Екатерина Николаевна объявила о своем намерении жить отдельно, ее религиозность отвергала развод.
Внезапная смерть Николая и восшествие на престол Александра II ускорили крушение Голицына. В глубине души он надеялся, что, отягощенный неудачами Крымской войны, Николай еще вспомнит о Юрке Голицыне, которого не раз брал под защиту, и, отвергнув клевету, утвердит губернским предводителем. Царь обманул ожидания Юрки, как-то чересчур поспешно окончив свой земной путь. Сомнительно, чтобы не связанный никакими сентиментальными воспоминаниями, Александр поддержал кандидатуру беспокойного претендента, жалобы на которого сыпались со всех сторон. Среди обиженных оказался и крупный чиновник, числивший за Голицыным полторы тысячи долга, что тот решительно отвергал. Когда домогательства чиновника превысили меру княжеского терпения, он послал ему указанную сумму, но выжег все номера кредитных билетов. Поступок этот вызвал одобрение света, но заставил поморщиться царя, чуждого архаическому чудачеству. Задет был и коммерческий мир: на одном приеме разбогатевший откупщик, здороваясь, первым сунул руку князю. Голицын тут же вложил в протянутую длань рубль. И это не понравилось Александру, желавшему, чтобы сословия мирножительствовали.
Все валилось. Правда, в тьме, окутавшей князя, случались проблески. Он учил пению своего крепостного Андреева и открыл у него три удивительные ноты. Этот Андреев стал впоследствии артистом