Таковы сегодняшние рассуждения, а тогда рассуждали по — другому. Борьба с космополитизмом оказалась первым советским мероприятием, не затронувшим нашу семью, до этого мы регулярно приносили искупительную жертву, а то и две. Как я уже говорил, статья-затравка «Культуры и жизни» задела меня крылышком, последствий это не имело, кроме того, что я долго не мог опубликовать «слабый» очерк в книге. Прогнозы отчима звучали оптимистически. Евреи и в самом деле зарвались, после войны с ними носятся во всем мире, как нищий с писаной торбой. Сталин обязан был сделать жест в сторону русского народа. Его цель не растоптать евреев, а поднять самосознание русских. Настоящий антисемитизм у нас невозможен. Никто не станет копаться в прошлом человека, у которого в паспорте стоит «русский» и русская фамилия. Грузин Сталин не может вести национальную русскую политику. Мать ему возражала. В настоящий махровый антисемитизм я тоже не верю, говорила она, гитлеризм у всех на памяти. Но насчет Сталина ты ошибаешься. Именно потому, что он грузин, он будет русопятствовать. Смотри, он хочет, чтобы забыли о его грузинском происхождении. Как его играли раньше в кино и как играют сейчас? Геловани играл грузина: внешность, акцент, интонация, характерный жест. Теперь играет Алешка Дикий, сырой русак, пьяница, играет без акцента, без всякой восточной специфики умного русского мужика.
Я вспоминаю об этом разговоре, и он сразу переходит в другой — исхода пятьдесят второго года, словно мать и отчим продолжали его без перерыва. На этот раз отчим отвергал антисемитскую подоплеку дела «врачей-отравителей», потому что не допускал их невиновности.
И чего я ополчаюсь на высоколобых, сидящих в своих закупоренных кабинетах в разных Оксфордах и Гарвардах, лишенных объективной информации, зашоренных воспитанием и моралью и потому начисто неспособных судить о глухих советских делах, когда в нашей собственной измученной семье человек, на своей шкуре испытавший бред и ужас тридцать седьмого года, распрощавшийся с наивными интеллигентскими иллюзиями, с «запечатанным» ртом, никак не мог поверить в абсолютный уголовный цинизм этого строя и взглянуть в истинное лицо Сталина.
— Ведь это так понятно и так соблазнительно для людей, распоряжающихся здоровьем и жизнью Сталина, убрать его подтихую, — рассуждал отчим. Никому бы и в голову не вспало, что дело нечисто. Удивляться надо другому, почему этого до сих пор не сделали. Не решались, тянули и попались. Неужели можно допустить, что в официальном сообщении будут называть разведки, заказавшие убийство, без достаточных оснований? Тот же «Джойнт» немедленно опровергнет поклеп и осрамит нас перед всем миром. Так грубо никто не работает.
— Не работает? — Мать гладила белье электрическим утюгом. Она проверила пальцем жар утюга и болезненно сморщилась. — А процессы тридцатых годов? Там тоже были обвинения в связях с иностранными разведками.
— А ты думаешь, их не было?
— Боже мой! Ты так ничему не научился. Как был доверчивым дурнем, так и остался. Значит, Мара поджигал Бакшеевские торфоразработки, Мейерхольд шпионил, Верочка Прохорова подготовляла покушение на Сталина, певичка Разина возглавляла террористический центр, а вечно пьяный Леонид Соловьев неуловимый разведчик «Интеллидженс сервис»?
— Не надо передергивать…
— Надо! — И мать запустила ему утюгом в голову.
Отчим уклонился, не столь ловко, как Федор Иванович Тютчев от утюга, посланного слабой рукой Денисьевой, ему задело надбровную дугу. Он плохо держал боль, закричал, стал метаться в поисках йода, ваты, бинта. Мать не сдвинулась с места, чтобы ему помочь. Свой жест в этом происшествии я не помню.
Залив ранку йодом и заклеив пластырем, отчим объявил мать сумасшедшей.
— Да, — печально согласилась мать, — я действительно сумасшедшая, если прожила четверть века с таким дебилом. Мне казалось, ты хоть чему-то научился, а ты застыл на том времени, когда хотел отдать руку за Сталина.
— Когда это было? — смутился отчим.
— Когда я тебя чуть не убила в первый раз. Но в третий — я не промахнусь.
— Оставь утюг в покое! — закричал отчим…
Мне захотелось соединить два разговора между мамой и отчимом в одну дискуссию, и я пропустил целый период жизни. О нем стоит вспомнить, он имеет отношение к моей теме…
11
За годы, предшествовавшие бескровному еврейскому погрому… Стоп! Я написал эти слова, как бы провалившись в те далекие дни, когда мы и знать не знали, что в подвалах НКВД расстреляны ни в чем не повинные крупнейшие еврейские писатели: Ицик Фефер, Перец Маркиш, Лев Квитко… Словом, в эти годы я чрезвычайно укрепился в своей русской сути, чему способствовала вторая женитьба, приведшая меня в истинно русский и высокосоветский номенклатурный дом. Тут к евреям было двоякое отношение. Если они просто появлялись в доме, что случалось нечасто, к ним относились как к иностранцам — предупредительно и вежливо-отчужденно. Если же они оказывались в родне, то как к больным стыдной и неизлечимой болезнью. Этой болезнью страдал близкий родственник моего тестя, инженер-полковник Александр Иванович Артюхин, пьяница, хулиган, сорвиголова, по матери еврей. Круглолицый, курносый, правда, черноволосый, но брюнетов русских не меньше, чем блондинов-евреев, Артюхин и внешне, и внутренне был русским вахлаком. Он, как говорят в психиатрии, еще и огравировал свою сермяжность, тщательно следя, чтобы не проскользнула чужеродная — от мамочки — тонкость. В светло-карих грустных глазах его порой мелькал далекий свет разума, не подходившего к кабацким речам и разнузданному поведению. Его принимали, им не брезговали, но не было случая, чтобы новому гостю не сообщили двусмысленным шепотком: а знаете, Артюхин еврей! И это звучало так: не доверяйте видимости, у него спинная сухотка.
До сих пор не понимаю, почему этот дом не споткнулся на моем отчестве, меня сразу и навсегда приняли как своего, русского без сучка и задоринки и даже с юдофобским душком. Это льстило. Я подмечал порой на себе недоуменно-завистливый взгляд грустных глаз Артюхина, его томили подозрения и ранила моя полная ангажированность в доме, где он ходит с незримой шестиконечной звездой. Я всем обязан моей матери, в которой они, люди простые, взволнованно почувствовали барыню — из
Новая семья сильно русифицировала меня. Я научился не пить, а осаживаться водкой, научился опохмеляться так основательно, что нередко это переходило в новую пьянку. Раньше я покорно мучился разрывной головной болью и думать не мог о водке, а теперь освоил разные способы опохмелки: водкой, пивом, огуречным рассолом. Научился — при полном отсутствии слуха и чувства ритма — плясать русскую и польку-бабочку; стал пользоваться матом не только для ругани, но и для дружеского общения (странно, что армия не научила меня всем этим полезным вещам). Были важные открытия. Одно из них: пьяный русский человек не отвечает за свое поведение во хмелю, и никто не вправе предъявлять ему претензий. Некоторые промахи гостей обсуждались на кухне за опохмелкой: один пукнул в лицо домработнице, помогавшей ему надеть ботики; другой кончил на единственное выходное платье нашей приятельницы, когда та позволила ему ночью прилечь к ней на диван; третий наблевал в ванну, потому что в уборной блевал другой гость; кто-то вынул член за столом и пытался всучить малознакомой соседке; сестра тещи обмочилась во время пляски; старая ее подруга танцевала шуточный канкан, забыв, что на ней нет штанишек, но эти «бетизы», как говаривал Лесков, вызывали скорее усмешливое удивление, нежели осуждение. Если же и был укор, то касался он не самого проступка, а побочных обстоятельств. Например: какой молодой мужчина носит сейчас ботики? Или: когда член с наперсток, неудобно его даже своим предлагать, не то что незнакомой даме.
Тут жили и гуляли бурно: со слезами, скандалами, иногда мордобитием, все это служило хорошей подпиткой моей расцветающей русской душе.
Я не оскотинился вконец, потому что меня поддерживал нравственно другой дом, с которым я был связан едва ли не теснее, чем с домом моей жены. Я имею в виду не семейную нашу коробочку в