кропотливому энтузиазму гида-добровольца, учителя-пенсионера, основателя краевого музея. Завершив свою нудную экскурсию, он подошел ко мне и спросил, не в родстве ли я с ефремовскими старожилами Калитиными, последний из которых умер в глубокой старости два года назад. Это было до того похоже на то, что я придумал, что у меня слегка закружилась голова — нельзя предвидеть настолько буквально. Я ответил, что нахожусь в дальнем родстве с Калитиными, у которых под городом было имение. Он задумался. Да, он слышал об этих Калитиных, но спрашивал о Других. Они не дворянского звания, из купцов. «Нет, к этим я отношения не имею. А вот подгородние меня интересуют». — «Вам надо поговорить с Буниным. Может, он знает». — «Это что — прозвище?» — спросил я. Он засмеялся. «Да нет, самый настоящий Бунин, сын младшего брата писателя. Он оказался единственным наследником Ивана Алексеевича, но ни за что не хотел принять наследство, мол, никакого отношения он к этой семье не имеет». — «Боялся родственников за границей?» — «Нет, он ужасно стыдился, что незаконнорожденный. Родители не были повенчаны». — «Вы это серьезно?» — «Честное, благородное слово. Он так ничего и не взял, все передали в орловский дом Лескова». — «А что там было?» — «Что-то из мебели, книги, ничего ценного, если не знать, что это бунинское. Но еще деньги следовали». — «Какая странная гордость! Другой бы помер от счастья быть племянником автора „Лики“.» — «А он не читал. Он имени Бунина слышать не может. Но вам стоит с ним повидаться. Он старше вас и помнит прежнее время».
Этот славный человек устроил мне встречу с незаконным племянником моего любимого писателя. Наученный им, я словом не обмолвился о Бунине, просто спросил как старожила, не знал ли он студента Калитина, пропавшего в годы гражданской войны.
Он долго молчал, жуя губами, и, как мне показалось, не только не пытался вспомнить, а, похоже, изгонял из сознания все воспоминания. Его мыслительный аппарат был направлен на разгадку подвоха, содержащегося в моем желании увидеть его и в заданном ему невинном вопросе. Одно неосторожное слово, и я, хитрая московская рожа, тут же приплету сюда Бунина и нанесу удар в самое больное место тонкой души бастарда.
Тогда я ему сказал, что это мой отец, которого я в глаза не видал и лишь недавно узнал о его существовании. Я не боялся этого совестливого и замкнутого человека. Возможно, ему привиделось тут что-то схожее с его бедой, но устричные створки разомкнулись и бесцветным голосом он сказал, что фамилия ему знакома.
— Тут были две семьи. Вы, очевидно, говорите о хуторянах… Кирилл Александрович… Был такой, носил студенческую тужурку… А где учился, не помню… В Москве? Он, похоже, учение бросил…
— Его расстреляли? — спросил я в упор.
— Не знаю! — Племянник Бунина чуть отстранился. — Он пропал.
— Его расстреляли на Красивой Мече.
— В те годы многих… прекратили.
— За что?
Он как-то странно посмотрел на меня.
— За сочувствие мужику. А подробностей не знаю. Я тогда мальчонкой был. — Он улыбнулся, показав кариозные зубы. — У него, как у вас, уши были прижаты к голове. А так не похож. Высокий, худой, лицо мягкое… Вы простите.
Когда мы возвращались в Москву и переезжали по мосту, уже в сумерках, Красивую Мечу, мы увидели голого человека, он стоял на берегу у самой кромки черной воды, спиной к реке, лицом в поле, прикрывая руками низ живота. Кругом ни души.
— Смотрите, морж! — воскликнул Катинов, ответственный секретарь журнала.
— Нет, это мой отец, — сказал я…
15
Может ли человек чувствовать происходящую в нем перемену? Мне кажется, нет. Во всяком случае, я этого никогда не чувствовал, хотя на протяжении долгой жизни такие перемены со мной происходили. Из дали лет их можно увидеть, особенно если тебя что-то подтолкнет. Когда-то одна известная писательница прислала мне письмо, где вспоминала свою литературную молодость. Я имел некоторое отношение к самому началу ее пути. «Почему-то в ту пору, — пишет она, — Вы очень много дрались». Так оно и было, я расквитывался за того несчастного мальчика, который безропотно принял столько побоев и унижений. Никогда не был он трусом к слабаком, но каждый нанесенный ему удар подкреплялся авторитетом и мощью великой страны, простершейся от океана до океана, от южных гор до северных морей, где человек проходит, как хозяин, если он, конечно, не еврей. Теперь пришла пора расплаты, страна тоже возвращала мне должок. Я бил в нос и в Уральский хребет, в скулу и в горный Алтай, в зубы и в волжские утесы, по уху и по Средне-Русской возвышенности.
Я не только дрался, но и безобразно много пил, курил как оглашенный, не пропускал ни одной бабы, учинял дебоши, постоянно окруженный друзьями, собутыльниками, прихлебателями, и был противен себе самому гораздо чаще, нежели окружающим. Людям вообще не противно чужое разложение, если им перепадает кусок, а я сорил деньгами, много зарабатывая в кино. Моя квартира попеременно была то кабаком, то бардаком, а нередко совмещала в себе эти институции.
Славная история разыгралась на глазах всего ЦДЛ. Она так показательна для моего тогдашнего стиля жизни, что стоит рассказать о ней подробней. Однажды после затяжной попойки, пресыщенный писательским клубом, фальшивой сердечностью его завсегдатаев, ласковым жульничеством официанток, однообразием подгорелых блюд, я возжаждал перемены мест. И тут же вспомнил, что меня ждут в съемочной группе «Братьев Кошаровых», раскинувшей свои шатры на окраине Тарусы. Я никогда не был в этом литературном окском городке, вотчине Паустовского, где все время с шумом, преодолевая сопротивление властей, закладывают камень в память Марины Цветаевой, где издали талантливый альманах, открывший Окуджаву-прозаика. Я объявил сидящим за моим столиком Мише Чернову, прекрасному водителю и верному собутыльнику, сопровождавшему меня на все охоты, рыбалки и попойки, и работнику Иностранной комиссии, переводчику с французского Владу Челнокову, что еду в Тарусу немедленно и предлагаю им сопутствовать мне. Мишина рука рванулась к бутылке. «„Мукузку“ хочешь?» — предложение выпить было для него формулой согласия, радости и признательности. Влад мило покраснел, представив себе гомерическое застолье, которым группа отметит приезд автора (за его, разумеется, счет), но ехать он не мог — вечером встреча с Симоной де Бовуар, он должен переводить. А Влад при всей очаровательной беспечности и вопиющей трудовой необязательности боялся связываться со старушкой, известной крутым нравом. Но коли я еду, он попросит о дружеской услуге: захватить с собой его приятельницу, которая мечтает показать свои рассказы Паустовскому. Пропустив мимо ушей слова о Паустовском, я сказал, что после затяжного кутежа едва ли окажусь достойным партнером этой новеллистке. «А это и не требуется, — сказал Влад. — Она вроде вообще не дает. Ей бы рассказы показать. А девка заводная, компанейская, хорошо пьет, любит природу, словом, не будет в тягость». Владу никто не мог отказать, он производил впечатление человека, который за друга готов хоть в воду. И не делает этого единственно по причине, что с воды его рвет, как бетховенского пьяницу.
Мы захватили знакомую Влада на Зубовской площади, возле ее дома. «Марина», — назвала она себя. Первое впечатление было довольно неважным: неопрятная, с густыми немытыми волосами, маленьким бледным лицом и чуть кривоватыми ногами, с которых она, едва сев в машину, скинула босоножки, положив грязные ступни на спинку переднего сиденья. Второе впечатление было не лучше: развязная без натуги, самоуверенная, наготове и хамство, но сквозь все это сквозило что-то жалкое, неустроенное. В шестидесятых годах таких было много: сознательное пренебрежение внешностью и правилами гигиены, гонористость, натренированное остромыслие и острословие, обманчивое впечатление легкодоступности. Но Влад был умный парень, он ее хвалил, так что не стоит спешить с выводами.
Вскоре я перестал жалеть, что мы взяли ее с собой. Она легко и не банально говорила, едко характеризовала людей, у нас оказалась куча общих знакомых, много читала и в литературных оценках была точна и неожиданно скромна. Достаточно долгий и нудный из-за пробок на переездах путь в Тарусу летел незаметно.