Была лишь одна накладка. Тревожась о впечатлении, которое ее рассказы произведут на Паустовского, она решила проверить их на мне. Я чувствовал, что мое мнение не больно ее интересует, и, прочтя коротенькие рассказы, которые мне резко не понравились — не люблю вычурную, нарочито современную и не поддающуюся проверке прозу, я не счел нужным деликатничать, выложил, что думаю, без обиняков. Она, понятное дело, разозлилась и долго молчала, надменно вскинув голову, — поза, означавшая презрение к моей литературной отсталости. Я сразу зажалел ее и стал думать, как бы загладить свой промах.
— Кто поцелует меня в пятку, — раздался стеклянно-резкий голос, — дам прямо в машине.
Миша притормозил.
— Вымой ноги в канаве, я подумаю.
— Заткнись, недоносок! — взорвалась она истерической злобой.
— Можно, я дам ей по хлебалу? — спросил меня Миша.
Тут нас сильно подбросило на колдобине.
— Лучше за дорогой следи, — посоветовал я.
Миша самолюбиво относился к своей шоферской репутации и сосредоточился на разбитой бетонке.
Доехали мы благополучно и вроде бы помирились, чему способствовала распитая из горлышка бутылка «Мукузани».
В Тарусе мы расстались на время с Мариной, она пошла искать Паустовского, а мы поехали на съемочную площадку в ближайший березовый лесок. Встречу назначили в пустующей по летнему времени школе, где разместилась киногруппа.
Марина вернулась неожиданно скоро, застав нас еще на съемках. У Паустовского разыгралась астма, и его отправили в Москву. Она была меньше разочарована, чем можно было ожидать, наверное, в ней возникли сомнения, что «фигуративный абстракционизм» — так она определяла стиль своих рассказов — придется по душе прозаику-традиционалисту. Мне понравилось, с какой легкостью она пережила неудачу и включилась в киноигры. Она впервые попала на съемки, и ее захватила царящая на площадке взволнованная бестолковщина. Часов в семь мы уже сидели в палисаднике школы за столами, щедро заставленными бутылками и нехитрой снедью: малосольные огурцы, помидоры, жареные грибы, крутые яйца, сметана — все рыночное, и дары местного сельпо — серая колбаса и тюлька в томате.
Застолье получилось выдающееся, чему в немалой мере способствовала Марина. Я даже начал гордиться, что привез такое чудо. Она оказалась не только речевиком, но и певуньей, репертуар ее отличался разнообразием жанров и цельностью наполнения — сплошной мат. Я запомнил две попевки: про Дуньку, едущую на пароходе без билета в надежде расплатиться натурой, и про девок, услышавших в лесу жутковатое «чирик-пиздык-хуяк-куку».
В последующие часы застолья, продолжавшегося до рассвета, мы хором исполнили эти полюбившиеся нам песенки не меньше ста раз. Наконец директор картины напомнил, что скоро на съемочную площадку, а режиссеру и автору надо еще решить несколько творческих (в кино, которое не искусство, ужасно любят это слово) задач. Гости разошлись, первой исчезла Марина. Я уже заметил, что она стала стремительно выдыхаться, словно из нее разом вылилось горючее.
Мы довольно быстро решили наши проблемы, и директор погнал меня спать, предупредив, что поместил нас с Мариной вместе. Милый человек, он, наверное, думал сделать приятное. Судьба его оказалась печальна. Он все острил, что мы не получим за эту картину венецианского Золотого льва, вышло еще хуже: он получил два года лагерей за разбазаривание государственных средств. Маленький, спесивый, но беззлобный киношный человечек вышел из лагеря религиозно-нравственным мыслителем в духе о. Булгакова. Он держал себя и рассуждал так, будто провел время не на лесоповале, а в Оптиной пустыни. Но величие открывшихся ему истин оказалось непосильным для его легкокрылой души, и вскоре после возвращения он сгинул: то ли вознесся, то ли ушел в глухой скит, то ли умер.
Марина заняла лучшую из двух кроватей, которая была явно велика ее цыплячьему телу. Пожалев ее убожество, неудачу с Паустовским и огонь тщеславия, отпылавший впустую, а может, и раздраженный бесцеремонностью, я тронул ее за плечо и спросил: собирается ли она в одиночку пользоваться двухспальным ложем?
Жест мой носил чисто символический характер, я не думал, что он проникнет в ее сознание сквозь наволочь тяжелого и хмельного сна, но она вскочила с дико горящими глазами, с искаженным ненавистью лицом.
— Только тронь! Я выброшусь в окно!
Этот прыжок был бы столь же неопасен по своим последствиям, как прыжок Шапаревича из квартиры Прохоровых, и по той же причине — малая удаленность оконницы от земли.
— Ты что, сказилась?
— Только посмей!.. Только тронь!.. — Она лязгала зубами, маленькое лицо ее стало мордочкой какого-то: хищного, остервенело-злобного зверька.
— Да кому ты нужна!.. — И я поплелся к своему лежаку.
Утром об этом происшествии не вспоминали. Марина была усталой, разбитой, опустошенной, не ела, не пила, но держалась довольно приветливо. А мне вспомнился рассказ моего друга-ленинградца. Он познакомился в московском Доме кино с бабой, которая пригласила его к себе в гости. Они пили, болтали, смеялись, баба оказалась при внешней ничтожности острой, умной, даже обаятельной. У них все шло путем, но, когда он пожелал остаться на ночь, она без разбега, не переводя дух, учинила чудовищную истерику и выгнала его вон. Он полночи слонялся по Москве в поисках ночлега. Кажется, он упоминал Садовое кольцо, похоже, это была Марина. Мой друг решил, что имел дело с динамисткой, но, по-моему, тут другое: какой-то психический сдвиг. В нашей среде в ласках отказывают столь же спокойно, как и соглашаются на них. Так вести себя, как Марина, могла какая-нибудь закосневшая в своем девстве монашка-фанатичка.
Я ничего не сказал ей о своей догадке, у меня были заботы поважнее. Как я понял, проблемы, возникшие у режиссера, объяснялись тем, что он никак не мог выйти из запоя, начавшегося еще во время павильонных съемок. Мне предстоял тяжелый разговор, а Марина путалась под ногами. И тут она сама сказала, что ей надо вернуться в Москву. Я попросил Мишу отвезти ее на станцию. Туда было километров пятьдесят, а Миша настолько проспиртовался, что потел водкой. Ехать ему, естественно, не хотелось. Пришлось пообещать «Мукузани» — под завязку.
— А где ты его возьмешь? — спросил он хмуро, но с ноткой пробуждающегося интереса.
— Мое дело. — Я заметил бутылки «Мукузани» в витрине винной лавочки, когда мы ехали сюда, слабое винцо, видать, не пользовалось успехом в этом поэтичном городке. Уточнять адреса я не стал, опасаясь, что у Миши может оказаться завалящая бумажка в загашнике.
Марина сердечно попрощалась с теми, кто был под рукой, поблагодарила меня, приняла деньги на поездной билет с усмешкой светской дамы, забывшей дома мелочь, и отбыла.
Жизнь продолжалась, и я не вспоминал о существовании Марины вплоть до рокового вечера в ЦДЛ, где я играл на бильярде, а моя жена Гелла вздумала пригласить на ужин кучу милых, но каких-то неожиданных в таком сборе людей: здесь оказалась Леля с уже взрослым сыном Пашей, сценарист и прозаик Николай Садкович с женой и мой друг по литературе, жизни и охоте, чудесный Георгий Семенов. Была суббота, и ЦДЛ гудел, как в последний день.
Я пришел к столу, когда все уже были в сборе, успели сделать заказ и выпить по рюмке-другой. Я поспешил их нагнать, заказал бифштекс по-гамбургски и пришел в то отменное настроение, каким меня награждает согласие между действующей женой и хотя бы одной из предшественниц. Я долгое время мечтал справить золотую свадьбу по совокупности своих браков, но преждевременная смерть Лели все разрушила. Я чувствую, что многовато жен для небольшой повести, и сократил бы их число, если б писал другую книгу.
Я не успел включиться в ритм застолья, когда ко мне подошли два высоких, приятных молодых человека и, вежливо извинившись, попросили на «пару слов». Я поднялся и вышел в проход между столиками.
— Петр Маркович, — сказал один из них, сероглазый блондин, широкогрудый и плечистый, самый любимый мною мужской тип. — Вы знаете Марину Дмитриевну?
— Нет, — ответил я с сожалением, мне хотелось быть полезным этим славным молодым людям.