который, сняв с себя офицерскую форму, превратился в слесаря завода Воронкова, и Ли Чжан-сюй вышли из квартиры. Ли пошёл на Пекинскую улицу, где помещался театр «Ста драконов», Степанов с комсомольцами поехал на Мальцевский базар, где приготовлена была ночёвка.

Виталию Михайлов сказал:

— Ты пока останься, есть дело!

…Тёмный абажур скрадывал сильный свет электрической лампы, погружая в полумрак углы комнаты. Резкие тени легли на лицо Михайлова, отчего стали яснее видны шишковатый, упрямый лоб и сильно развитые надбровья, широкие скулы и крупный нос, глубокие глаза и плотно сжатый рот. В потоках света, изливавшихся прямо на характерную голову Михайлова, Виталий увидел, что она серебрится от седины, проступившей и на висках. «А ведь ему только тридцать пять!» — подумал Виталий.

В свою очередь и Михайлов рассматривал Виталия, словно видел впервые его продолговатое лицо, худые щеки, румянец на смуглых скулах, густые, красивые брови, сросшиеся на переносице и крыльями взлетавшие к вискам, прямой нос, точно вырезанные, полные, не утратившие ещё округлости очертаний губы. Какая-то угловатая мягкость, столь свойственная подросткам, ещё лежала на нем. Однако крепкий, сомкнутый рот и серьёзный немигающий взгляд тёмных, внимательных глаз придавали всему лицу Бонивура выражение зрелости.

— Я ведь тебя только по анкете знаю, — сказал неожиданно Михайлов. — Ты одинокий?

— Да.

— У тебя сестра и мать были? Я помню, в девятнадцатом на подпольной конференции встречался с твоей сестрой. Она мне говорила о тебе. Потом мне пришлось уехать, и я потерял связь. Где она сейчас?

— Убили белые. В двадцатом, когда японцы провокацию устроили, — тихо сказал Виталий. — Тогда, когда и Лазо, и Сибирцев, и Луцкий, и другие погибли.

— Знаю… А мама где?

Михайлов так мягко сказал слово «мама», что у Виталия защемило сердце, и он живо представил себе мать вот так же она смотрела и на Лиду, и на него, как смотрит сейчас Михайлов. На глаза его навернулись слезы. Ещё тише он проронил:

— Мы тогда очень плохо жили. Мама простудилась. Долго болела. Гимназию я бросил, поступил на завод Воронкова чернорабочим. Мама горевала долго… Все скучала по Лидочке… Потом… — у юноши перехватило голос, одними губами, беззвучно, он произнёс слово, которое не услышал, а угадал Михайлов, — умерла.

Михайлов тихонько вздохнул, потом раздумчиво сказал:

— Та-ак!.. Ну, а с этими ребятами давно ли знаком?

— Вместе вступали в комсомол. Тогда же нам поручение дали: листовки распространять. О зверствах японцев в Мазановском районе, когда они там восстание подавляли. С Ниной мы ровесники. Она — сестрёнка Анны, которая у Лидочки часто бывала… Анна сейчас в Анучине, в партизанском отряде.

— Ты извини меня за расспросы. Не хотел, да больно задел! — после некоторого молчания сказал Михайлов. — Анкета — это полдела… Оттого и расспрашиваю… Ты Первую Речку знаешь? Ладно. Так вот… через неё военные грузы идут, там депо… белые бронепоезда ремонтируют! Надо этим ремонтом заняться. Понял? Дело несложное, но тонкое. Ты слесарем работал, напильник держать сумеешь, ну, а уж что касается ремонта и ребят — тоже надо суметь… Молодёжи там много. Сговоришься с ними?

— Попробую! — ответил Виталий.

3

Несколько дней Виталий, по совету Михайлова, не выходил из дому. Охранка рыскала по городу. Ли зашёл как-то вечером к Виталию и сказал, что Михайлов очень встревожен активностью контрразведки, Семена уже отправили на Сучан, Степанов скрывается, и ему, Ли, тоже пришлось отказаться, по настоянию Михайлова, от выступлений в театре.

Виталий поселился у матери Любанского, на Орлиной Горе, откуда весь порт был виден как на ладони. Маленький домик её был построен чуть ли не в год основания Владивостока, из брёвен, каких уже полвека не видели в городе. Он стоял над обрывом. Хлопотливая хозяйка, Устинья Петровна Любанская, умела следить за домом: все внутри блистало чистотой, комнаты были всегда выбелены, стекла протёрты до полной прозрачности, полы выкрашены жёлтой краской, нехитрая мебель — столы, стулья, кровати, комод — все свидетельствовало о хозяйственности Любанской.

Комнаты странно напоминали каюты. Муж Любанской был моряком-механиком.

На самом видном месте в столовой висела фотография Устиньи Петровны с мужем. Сняты они были после венца. Устинья Петровна, в фате и подвенечном наряде, с букетом цветов, гордо сидела на фигурном станочке, изображавшем скалу. Механик стоял возле неё, положив одну руку на плечо жены, другую выгнув кренделем.

Японский веер, китайские болванчики, малайский крис, бамбуковые шкатулки, страусовые перья, морские камешки бог знает с каких побережий, рисунки на полотне, коробочки из ракушек, акулий зуб, ремень из кожи крокодила — сувениры на память о дальних плаваниях механика — виднелись всюду, развешанные по стенам, либо сложенные в определённом, годами не менявшемся порядке. Все напоминало о механике, которому Устинья Петровна хранила неизменную верность и считала его как бы в дальнем (очень дальнем!) плавании. Тикал на стене морской хронометр. Трепетала стрелка «буреметра». Каютный термометр с красной спиртовой палочкой уютно устроился в простенке, благожелательно и услужливо показывая и зимой и летом одну и ту же цифру — 18 Цельсия.

Ставни, напоминавшие о тех временах, когда в городе было небезопасно жить, — сейчас уже не встретишь их во всем городе, — были покрашены весёленькой голубой краской; крошечную веранду оплетали вьющиеся растения — горошек, вьюнок, плющ.

Цветы были страстью Любанской. Фикусы, рододендроны загромождали комнатки. Виталий то и дело наталкивался на них.

Виталий не умел скучать. Невольное заключение своё он использовал для того, чтобы подзаняться. Имущества у него было немного, но большую часть его составляли книги. Целые дни проводил он теперь в маленькой комнатке, которую отвела ему Устинья Петровна.

— Что это, батюшка, тебя не видно и не слышно? — спрашивала его Любанская, заглядывая в комнату. — Все читаешь? Смотри-ка зачитаешься… У нас один баталёр так — все читал, читал, а потом в воду и кинулся.

— Ну я не кинусь! — смеялся Виталий.

— То-то, что не кинешься, сама знаю… А все равно — все не перечитаешь. Шёл бы со мной, старухой, поговорил, что ли…

Зная, как уважает и слушается черноглазого паренька её сын, старушка благоволила к Виталию. Догадывалась ли она о той роли, какую в жизни её сына играл Бонивур, последнему было непонятно. Устинья Петровна не задавала ни сыну, ни постояльцу никаких вопросов. Было ли её поведение простой осторожностью или за этим стояло раз навсегда принятое решение — не вмешиваться в жизнь молодых, никто не знал. Однако часть своей любви к сыну она перенесла и на Виталия. Старалась по-своему развлечь его, если замечала, что у постояльца было дурное настроение. Нелюбопытная, когда дело касалось Бонивура или сына, она, как все старушки, проявляла крайнее любопытство во всем остальном. Обычно приносила с базара ворох новостей, и Виталий подшучивал, что Устинья Петровна на базар ходила не за покупками, а за бесплатными новостями. Старушка степенно оправдывалась:

— Ну и что? Ну и послушаю… Уши не завянут. А иной раз так интересно рассказывают, что и не придумаешь.

— Так ведь вздор говорят-то.

— Ну уж, и вздор! Это как смотреть… А то и не вздор.

Виталий смеялся:

— Что холера в виде червяка ползает по улицам?

— И ползает, батюшка.

— Что по городу святая молитва ходит, в пещере найденная? И кто её получит, должен семь раз переписать да дальше пустить — и тогда война кончится и все хорошо будет?

Устинья Петровна обидчиво поджимала губы.

— Ну, ты как хочешь, верь или нет! А молитва эта силу имеет. Как перепишешь её семь раз, так мысли в

Вы читаете Сердце Бонивура
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату