рабочий с огромным кадыком и очень полная, но бледная женщина с коротко остриженными волосами, в резиновой куртке, акушерка, которая, как и Митя, беспрерывно курила.

— Ну, в чем тут у вас дело? — хмуро спросил Митя, входя.

— Мы обсуждали дело относительно вашей политики с арестованными, товарищ Зорин… — сказал председатель, рабочий с фабрики Кузьмы Лукича, с огромным кадыком и сердитыми глазами. — И мы признали, что вы действуете неправильно. Во-первых, нельзя вообще излишними жестокостями подрывать власть рабочих, а во-вторых, мы чрезвычайно нуждаемся в деньгах, и буржуи вполне могут поддержать нашу кассу. Больше, как акромя у них, взять теперь пока негде. И потому…

— Позвольте: прежде всего, почему я не был приглашен на обсуждение этого вопроса? — запальчиво возразил Митя.

— Вас не нашли, товарищ… — скосив глаза в сторону, сказал председатель. — И дело не в этом. Спориться нам некогда. Постановление состоялось единогласно, и вы обязаны подчиниться безо всякого разговору. Вот… Отныне никакого самовольства не допущается. О всех ваших решениях… и даже не решениях, а предположениях, потому решать будем мы, вы должны будете извещать нас, а там уж видно будет, как и что…

— Принимаю к сведению… — полупрезрительно отвечал Митя, который ни с кем не считался, никого не боялся и этим чрезвычайно импонировал всем. — Я больше не нужен?

И он спокойно вышел из залы заседаний, все усиливаясь припомнить, что же это он забыл.

— Так-то вот будет лутче… — раздувая ноздри, сказал алчный Матвей, яростно ненавидевший этого баринишку.

В камере № 1 жизнь — если это была жизнь — шла тем временем своим чередом: немытые, плохо выспавшиеся, полуголодные люди или, в отчаянии схватившись за голову, сидели на полу в надломленных позах, или, обратившись друг к другу лицом и стоя плечом к плечу — иначе стоять было невозможно, — беседовали нудно, с перерывами, с мучительным усилием. Среди арестованных этой камеры был полковник Борсук, грязный и жалкий, весь обросший белой щетиной, — он побелел в одну ночь, — бывший редактор «Окшинского голоса» Петр Николаевич, которому вменялась в вину его воинственная политика, адвокат Ленька Громобоев с бледным лицом, покрытым какими-то круглыми болячками — при аресте солдаты для смеху тушили о его щеки папиросы, — и с одной только половиной его пышной бороды, так как другая насмех была выдрана. Был тут и Евгений Иванович, бледный, усталый, с мученическим выражением в глазах. Князь Алексей Сергеевич, усталый, сидел на полу, прислонившись затылком к холодной стене: ему было очень нехорошо, и так как вши нестерпимо ели его, то он думал, что у него начинается тиф. Неподалеку от него виднелась тонкая и элегантная фигура предводителя дворянства Николая Николаевича Ундольского, который страдал здесь нестерпимо — не столько от грязи и неудобств, сколько от толпы, которой он не выносил никогда, даже на балу, даже в театре, от ужасного ощущения которой он готов был кричать. Рядом с ним стоял генерал Верхотурцев, который обдумывал свой очередной фейерверк, стараясь поставить его так, чтобы дело выглядело натурально и солидно. Похудевший Кузьма Лукич напряженно жевал черный сухарь; старик был очень перепуган, ничего в революции не понимал и все вслух удивлялся, кто это дал солдатишкам такую власть. На окне рядом с каким-то бородатым и величественным стариком сидела Таня, которая была посажена за то, что ни она, ни старики или не хотели, или не могли сказать, где скрываются их офицеры, Володя и Ваня, которые, с величайшим трудом вырвавшись с окончательно погибшего фронта, вдруг исчезли куда-то. Обе семьи эти — и Гвоздевы, и Похвистневы — переживали давно уже тяжелую драму, с тех пор как в войне обнаружился перелом не в пользу России. С одной стороны, все их прошлое, их врожденная лояльность, их убеждение, что начатое национальное дело их дети должны честно довести до конца, а с другой стороны, простой здравый человеческий смысл говорил им, что в условиях, созданных насквозь сгнившим правительством, достигнуть успеха решительно невозможно; всякая же революция — не говоря уже о революции во время войны — была им органически противна. Выхода не было, и они страдали, тайно мучаясь — как и миллионы других родителей, — что дети их погибают зря, ни за что. С момента ухода Вани в армию Марья Ивановна все повторяла, плача: «Бог их накажет…» Пророчество ее исполнилось: легкомысленные правители были наказаны жестоко, но не миновали кары исторической Немезиды{198} и они сами: сыновья исчезли бесследно в пучинах разгоравшейся гражданской войны, у Гвоздевых была взята заложницей Таня, а у Похвистневых сам Галактион Сергеевич, которого на днях увезли из тюрьмы в больницу в сыпном тифу. А Таня сидела в этой нестерпимой духоте и тесноте и тайно ужасалась на страшную жестокость непонятной жизни: чем же она-то была виновата?.. А за окном внизу на затоптанном крыльце сидел китаец-чрезвычайник и, строгая какие-то тоненькие палочки, разучивал русскую частушку, смешно и страшно перевирая ее.

Ох, яблосько, Котися куды, —

тянул желтый, грязный, похожий на одетую обезьяну человек с маленькими звериными глазками, —

В барбанал попадесь, Воротися нету!..

Дверь растворилась, и на пороге показался Митя в сопровождении двух конвоиров. Все затаились в ужасе: его репутация была хорошо известна.

— Кузьма Носов! — крикнул от дверей Митя. Кузьма Лукич побледнел, перекрестился и встал.

— Я-с… — отозвался он.

— В чрезвычайную комиссию! Товарищи, проводите его…

И опять он потер с растерянным выражением лоб: что же он забыл? Этот неотвязный вопрос был мучителен. Он машинально водил глазами по испуганным лицам, обращенным к нему и в то же время избегавшим его взгляда, и вдруг остановился глазами на лице Тани и разом вспомнил: она! Вот и у Вари такие же грустно-покорные глаза были. Но они не тронули никого… О проклятые, мерзавцы, собаки, хамы!

— Ваша фамилия? — спросил он Таню. — Да, да, ваша… — раздувая ноздри, нетерпеливо прибавил он.

— Татьяна Гвоздева…

— Следуйте за мной…

Таня, побледнев, с трудом пробралась густой толпой заключенных и вышла за Митей в коридор. Тут воздух был прохладен и свеж, и она отрадно вздохнула всей грудью. Но Митя приотворил дверь в какой-то мрачный, со ржавой тяжелой решеткой в оконце, чулан и холодно сказал:

— Вы пока будете помещаться здесь… И, щелкнув огромным ключом, он ушел.

Свежий воздух и одиночество и простор были чрезвычайно приятны. На запылившихся полках тлели старые иконы. В углу стояла какая-то большая, покрытая густой пылью бутыль. Пол был кирпичный, холодный и сыроватый. И единственной мебелью была деревянная старая кровать и колченогий, закапанный воском табурет… В душу повеяло жутью: что же дальше?

Дверь снова отворилась, и в комнату с преступными лицами вошли трое неопрятных солдат и китаец, который пел про барбанал.

— Что вы? — в испуге поднялась им навстречу Таня. — Что вам? Солдаты бросились на нее и повалили ее на кровать. Таня закричала, но грязная рука сжала ей рот. Она в ужасе потеряла сознание. За дверью слышалось нетерпеливое переступание грубых сапог: солдат было несколько. Они ждали очереди — точь-в-точь как в Трапезунде…

Вы читаете Распутин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×