— Вашество имели возможность много раз убедиться в патриотическом направлении газеты… — говорил Петр Николаевич, вытирая пот. — Наш лозунг был и остается: все для войны! Не ошибается только тот, кто ничего не делает…

И после многих бурных выкриков и жестов князь наконец смягчился, решил на этот раз дело оставить без последствий, но приказал, чтобы в следующем же номере газеты эта оплошность была исправлена. Носатому Мише и наборщикам и метранпажу влетело, а на следующее утро в газете перед самой передовицей жирным шрифтом было напечатано, что выдержка, помещенная вчера в обзоре печати без указания источника, принадлежит перу известного германского журналиста Максимилиана Гардена и заимствована из «Zukunft» — наши читатели могут по ней убедиться, как растет общественное недовольство в Германии. В этом растущем недовольстве один из залогов нашей победы. Но мы должны теснее, чем когда-либо, сомкнуть наши ряды под прежним знаменем: все для победы!

Еагений Иванович решительно сомневался в этом: в глазах его стояло и не проходило мученическое выражение. Но по обыкновению он не знал, что делать, то есть знал, но не находил в себе достаточной решимости: а вдруг он ошибается? Он сидел у себя над раскрытою секретной тетрадью и с отвращением передумывал сцену у губернатора во всех ее противных подробностях. И с еще большим отвращением вспоминал он о своей газете: из слабого, ничтожного, но все же культурного дела «Окшинский голос» точно чудом каким превратился в истерическую военную кликушу. Конечно, родину защищать надо, но нельзя же так изолгаться и исподличаться… И не умнее ли проповедовать вместо звериной резни до конца необходимость соглашения и прекращение безумного преступления?

В дверь осторожно постучали. Спавший Мурат поднял свою красивую голову и с достоинством заворчал.

— Войдите, войдите…

В комнату вошла Федосья Ивановна.

— Я сичас в городе была, Евгений Иванович… — сказала она взволнованно. — И на Дворянской встретилась я с молодой княжной… с Сашенькой… Бегут, никого словно не видя, алицо все от слез даже опухло… Поздоровалась я с ними: что это с вами, говорю, барышня, милая? На вас и лица нету… Оказалось, Николенька, молодой князь, прибыл — ранненого привезли… Рана-то будто заживает уж, ну только сам он не в себе…

— Как — не в себе? — нахмурился, побледнев, Евгений Иванович.

— Они говорят осторожно, ну а я так поняла, что… не в своем разуме.

— С ума сошел?!

— Да. Будто бы от раны. Они в голову ранены…

— Где же он?

— Пока в лазарете на Дворянской… — сказала Федосья Ивановна. — А как с ними поступят дальше, еще неизвестно. Очень убиваются Сашенька-то… Конечно, единственный брат ведь… Велели вам передать…

Евгений Иванович тотчас же оделся и, взволнованный, вышел. Было начало весны. Бурое месиво разболтанного талого снега покрывало всю землю. Низко и печально было серое небо. По улицам, унылым и грязным, всюду и везде маршировали по всем направлениям, обучаясь, запасные бородатые мужики и совсем зеленые юнцы последнего призыва. Они нескладно, тяжело старались попадать в ногу, напряженно размахивали руками и с лицами, на которых была написана бесконечная скука и уныние, тянули:

Пишат, пишат царь ерманскай Письмо нашаму царю…

И были все они без ружей, и на ушко шептали уже опасливо люди, что оружия у русских армий нет, но никто этому не хотел верить, и потому все повторяли, что такие слухи распространяются только германскими агентами. Но лавки бойко торговали, горожане шли туда и сюда, гимназисты, весело смеясь, возвращались по домам, перелетывали и ворковали по рядам сытые голуби, и купцы в лисьих и енотовых тулупах, сбившись кучками, обсуждали последние военные новости. Две собаки, сцепившись задами, стояли посреди улицы, и толпа детей со смехом кидала в них грязным снегом и палками, а взрослые смеялись и делали поганые замечания.

Поднявшись по сильно затоптанной, пахнущей лазаретом широкой каменной лестнице во второй этаж — здесь раньше помещался ресторан «Лондон», теперь, по случаю трезвости, закрытый, — у самой двери лазарета Евгений Иванович столкнулся с главным врачом его Эдуардом Эдуардовичем. Как немца его сперва решили было сослать куда-нибудь к Уралу, но так как губернатор к нему благоволил, то его как исключение оставили в городе, где он исстари славился как своим знанием, так и добродушием удивительным и прекрасной игрой на виолончели.

— У вас молодой князь Муромский? — поздоровавшись, спросил Евгений Иванович. — Как он?

Врач замялся.

— Тяжелая рана в голову… Его германцы, говорят, бросили, считая мертвым, — сказал он тихо. — Жить может, но…

— Душевное расстройство?..

— Да… — кивнул тот головой. — Только не говорите родственникам. Я их немножко обнадеживаю… Хотите повидать князя? Мы ему дали отдельную комнату. А старый князь в Москву поехал хлопотать, чтобы его приняли в клинику Кожевникова…

— Да зачем же вообще привезли его сюда? — идя длинным пахучим коридором за грузным белым доктором, спросил Евгений Иванович. — Ведь мимо Москвы провезли…

— Зачем, зачем… — вздохнув, повторил врач. — Многое делается низачем… Конечно, надо было не мучить, а сразу в Москве оставить. Много, много беспорядка в деле! Это хорошего ничего не обещает…

Он осторожно постучал в застекленную матовым стеклом дверь — тут раньше помещались отдельные кабинеты ресторана — и, не дожидаясь ответа, вошел. Евгений Иванович невольно остановился на пороге: на белой койке, сам весь в белом, с плотно забинтованной головой сидел Коля, исхудалый, прозрачный и — новый. Он остановил на враче и госте свои прекрасные чистые серые глаза, но в них не отразилось ничего: было совершенно ясно, что он не узнал ни того, ни другого.

— Зачем вы пришли? — с укором, тяжело спотыкаясь языком, сказал он и, не дожидаясь ответа, все так же тяжело заикаясь, с большим усилием продолжал: — Я же просил никого ко мне не приходить… Разве это так трудно… не приходить? Я не хочу видеть лжецов. Эти сухие цветочки у ног Мадонны были так… трогательны… А рядом — кишки изо рта лезут у раздавленных артиллерией… И бьются совсем уж ни в чем не повинные лошади… Тут великая ложь. Или цветочки, или это… А так, вместе непонятно… невозможно… — растерянно бормотал он с великим напряжением, от которого слушающим было мучительно, и вдруг на больших страдальческих глазах его налились крупные слезы, и он с мольбой, спотыкаясь языком, проговорил: — Уйдите… уйдите все! Я не могу видеть вас… Уйдите…

И он горько заплакал.

Евгений Иванович нахмурился. Душа его мучительно болела. Молчал — он знал, что разговор, слова тут бесполезны, — и грузный, добрейший Эдуард Эдуардович и тяжело сопел носом.

— Пойдемте… — тихо сказал он. — И так вот дни и ночи… Мадонна какая-то в цветах… И куда-то она исчезла… Ничего понять нельзя. Пойдемте…

Евгений Иванович, сгорбившись, с мученическим выражением в глазах вышел из госпиталя и, не подымая глаз, пошел домой. Дома он тотчас же сел за письмо к незнакомому ему писателю-народнику Андрею Ивановичу Сомову, в последних статьях и рассказах которого звучал протест — насколько только это было возможно в обстоятельствах военного времени — против войны и все растущего озверения и развращения масс. Евгений Иванович запрашивал старого писателя, не возьмет ли он на себя редактирования «Окшинского голоса» — просто закрыть газету теперь было нельзя, во-первых, потому, что это сочли бы за демонстрацию, а во-вторых, около нее кормилось несколько семей. И он подробно изложил свои взгляды на дело: как же не защищаться, если нападают, — писал он с мученическим выражением в глазах, точно не веря в то, что он пишет, точно подчиняясь какой-то посторонней воле, — но и защищаясь,

Вы читаете Распутин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×