Степан низко поклонился.
– Как его святейшество здравствует? – сказал он почтительно.
– Здоровье отца нашего патриарха Никона, благодарение Господу, хорошо... – сказал старец. – Но живёт он в утеснении великом и в обиде...
– Всё по-прежнему на Белом озере?
– Всё по-прежнему на Белом озере, в Ферапонтовой монастыре... – отвечал старец. – И ещё велел патриарх говорить тебе, что тошно ему от бояр, которые опять, того и гляди, царя изведут, как извели они царевича Дмитрия в Угличе, а другого Димитрия на Москве, а потом Бориса Фёдорыча с потомством. И теперь опять то же начинается: не успела преставиться царица Марья Ильинишна, вслед за ней сичас же царевич Михаила помер, а за ним и царевич Алексей. Весь корень царский извести опять хотят, видно... И сказывает патриарх тебе, чтобы поспешал ты Волгой вверх, как можно, а у него тоже свои люди в верховых городах есть готовы, а по монастырям везде казну великую собрать можно...
Степан пытливо смотрел в лицо старца. В то, что он послан патриархом, Степан не особенно верил, но мужик, видно, смелый, и кое-что с ним сотворить можно будет. Конечно, бешеный Никон пойдёт на многое, чтобы рассчитаться с ворогами своими, конечно, в случае первых успехов Степана найдёт опальный патриарх немало людей, которые станут вместе с ним против бояр московских, но с другой стороны, очень ведомо было Степану, что в народе и в казачестве многие ненавидели Никона за его нарушение святоотеческих обычаев и многие его даже антихристом почитали... Дело было головоломное, но что-то было в нём такое, что подсказывало, что подумать над ним стоит...
– Спасибо, отец Смарагд... – сказал Степан. – Мы с тобой ещё о том деле потолкуем. А теперь пойдём с нами казацкой хлеб-соли откушать, а то мои казаки, когда голодны, сердиты бывают. Ты как водочку-то, вкушаешь?
– Во благовремении отчего же?...
– Ну, вот... Значит, и выпьешь с казаками за начатие дела... Идем, Ивашка...
– Вы идите, – отвечал Черноярец, – а я только к себе забегу табаку взять...
Его сердце ныло. Ему было жаль своей лапушки. Ему хотелось приголубить её, утешить, успокоить. Он быстро вбежал на крыльцо, в сени, в терем, и не успел отворить дверь, как Пелагея Мироновна бросилась ему на шею:
– Сокол ты мой!.. Ванюша...
И мягкие, жаркие губы, поцелуй которых всегда так пьянил его, уже искали его губ.
– Лапушка ты моя... Радость бесценная...
– Дай мне крест, что никакой зазнобушки нет у тебя там.
– Есть у меня только одна зазноба... – жарко обнял он её. – Вот она!
– Дай крест!..
– На... – широко перекрестился он на иконы. – И вот тебе слово моё: ежели подождёшь ты меня здесь спокойным обычаем, – больше месяца я не пробуду в отлучке, – то, приехавши, мы будем с тобой думу накрепко думать, как нам со всем этим развязаться и зажить по-новому, по-хорошему...
– Верное слово? – восхищенная, прижалась она к нему.
– Верное слово!..
– Дай крест!
– На, на, на!..
– Ну, ладно, поезжай... – сказала она, вдруг опять заплакав и улыбаясь. – А я буду сидеть всё у окна да на Волгу смотреть: не бежит ли сверху стружок золотца моего, моего милого?... А ежели к сроку тебя не будет, так и знай, я поеду за тобой...
– Лапушка, ненаглядная... Да разве есть сила, которая оторвала бы меня от тебя?... – словно пьяный, шептал он жарко. – Нет, нет, потом... ночью... Ждут меня казаки с обедом... Распорядиться надо... Ну, до ночки!
И, весь в огне, он вырвался от неё, шатаясь, выбежал в сени и загрохотал по своей привычке каблуками по лестнице.
Под стенами города уже горели костры, на которых в черных закоптелых котлах варилась похлебка. Казаки жались ближе к стенам, в холодок: солнце пекло невыносимо. Царицынцы не уходили и, точно заколдованные, смотрели на привольное житье казацкое. Бабы, подпершись рукой, смотрели на Степана собачьими глазами и переговаривались:
– Батюшка... сокол-то наш...
– А у нас тут, бабыньки, прохожие люди останавливались, дак сказывали, что быдто объявился на Москве Никон, что ли, какой-то, пёс его знает, и быдто, вишь, хочет он, собака, себя наместо Христа поставить, чтобы все ему поклонялись. Вот и поднялся Степан Тимофеевич вере православной на защиту...
– Что говорить! Орёл... Ишь, как похаживат да покрикиват, – что твой воевода царскай!..
– А бояре, вишь, стакнулись все семеро, чтобы семью царскую извести и чтоб опять народ православный весь под себя забрать. Ну, а казаки они на это несогласные...
– Гляди, гляди, бабыньки: водки-то сколько казакам привезли... Нюжли всю вылакают?
– О-хо-хо-хо... – тяжело вздохнул плотный посадский, который молча исподлобья смотрел на шумный табор казацкий. – Вот тут и послушай дур... Наместо Христа... все семь бояр... – передразнил он. – Идёт атаман казацкое устройство везде установить, чтобы всякий всякому ровней был и чтобы всё у всех было обчее... А они: семь бояр!.. Вера православная!.. Дуры вы были, дурами и остались...
– Га!.. – враз взъелись бабы. – Вишь, какой умник выискался! Наел загривок-то и величается: я ли, не я ли... А кто ты? Нашему пёстрому кобелю троюродный брат...
Посадский плюнул и молча скрылся в толпе.
– Ага, не любишь!.. – засмеялись бабы.
Костры закидали песком и водой залили. И вокруг пышущих, вкусно пахнувших котлов уселись казаки. Десятские разносили водку. Казаки крестились, молодцевато хлопали по чарке и дружно погружали ложку в котлы. Степан и старшины обедали тут же, под башней, в холодке.
– А слышал, дружок-то твой старинный помирает? – спросил Ивашка.
– Какой дружок? – сказал Степан.
– А отец Арон, казначей...
– Вправду помирает али, может, озорует только? – засмеялся Степан.
– Поозоровал он за свой век вдоволь, а теперь, видно, взаправду помирать взялся... И не встаёт...
– Надо будет попрощаться сходить...
– Настырный старик... И такое иной раз соврёт, индо ахнешь...
– Много нынче в людях дерзания всякого развелось... – сказал отец Смарагд, уписывая вкусную похлёбку. – Все один другого переплюнуть стараются...
После обеда казаки вздремнули, кто где мог, а потом, умывшись, взялись дружно за приготовления к дальнейшему плаванию. И только к вечеру за делами выбрался Степан в Троицкий монастырь проститься с отцом Ароном. И жаль немного было старика балагура, и тянуло как-то любопытство: точно прикоснуться к смерти хотелось...
Дверь в келью отца Арона была отворена настежь. Степан остановился на пороге: в келье полно было монахов, и тонких, и толстых, и позеленевших старцев, и румяных послушников с волосами копной. В переднем углу горели кротко лампады, и сурово смотрели из-за них тёмные лики старинных икон. И было в комнате торжественно тихо. На шаги Степана монахи обернулись было, но тотчас же снова обратились к кровати, с которой слышались тихие, редкие, но мучительные стоны. Монахи слегка расступились, и Степан очутился около кровати, на которой лежало что-то огромное, жёлтое, волосатое и страшное. Кудлатая голова была запрокинута назад, чуть видные глаза были обращены на осиянные светом иконы и была в этих глазах немая, исступленная, бешеная мольба.
– Отец Арон... – тихо позвал один из монахов умирающего. – А, отец Арон?
Тот медленно перевёл на него свои трудные глаза.
– Вот дружок твой, атаман Степан Тимофеич, проститься с тобой пришёл... – продолжал так же тихо монах. – Может, что прикажешь ему?...
По жёлтому, волосатому, налитому лицу прошло недоумение, усилие. Глаза на мгновение остановились