где в хоромах белокаменных жила та, которая была для него дороже жизни и которая была в душе его неотступно и днём, и ночью... Борятинский приказал отнести раненого к своему шатру...
Скоротав ночь в грязи и в дыму костров, казанцы с утра взялись за наводку моста через Свиягу. В казачьем лагере, по посадам и слободам, казаки бахвалились, но их уже грызло смутное сознание, что коса их нашла на камень. И разводили руками: и какой это чёрт набрехал, что атаман слово знает и против пули, и против сабли? Лежит у себя, весь обвязанный... Как бы вместо того, чтобы щеголять в богатых московских зипунах, не пришлось бы портки скидывать!.. Но наружно бахвалились – один перед другим и перед осаждёнными в кремле...
А на Волге, на большом струге, затянутом красным сукном, сидел, глядя на город и на дымы варивших за Свиягой кашу казанцев, Максимка Осипов, стройный и красивый молодой казак с неверными, неприятными глазами. Он в случае нужды должен был изобразить из себя царевича. Тонким нюхом степного волчонка он чуял, что Степан налетел с ковшом на брагу. И что-то точно подталкивало его: а что, ежели подговорить несколько казаков посмелее да свернуть теперь Степану шею и царевичем стать во главе казаков? Не переговорить ли с отцом Смарагдом, послом патриаршим, который едет на чёрном струге? Отчаянная тоже голова!.. И чем больше отгонял он эту мысль, тем более овладевала она им. И такая смута овладела вдруг Максимкой, что он спрыгнул на берег вопреки запрещению атамана показываться казакам, – и пошёл, сам не зная куда, вынюхивая вокруг всё, как и что...
Разведрилось. С высокого вала, от осаждённого кремля, видно было, как широко раскинулись ворота осаждённой крепости и казанцы с трубными звуками, под бой барабанов, под клики освобожденных людей воеводы Милославского входили в кремль. Обоз с великими криками и бранью подымался по крутой глинистой дороге и тоже скрывался постепенно за стенами кремля. По новому мосту пёстрой рекой, гремя пушкарским нарядом, переходили последние казанцы. Казаки отступали к Волге, в посад... Царевич был парень толковый: при виде всего этого он совершенно ясно понял, что теперь самое подходящее время не Степану шею свертывать, а свою спасать...
Стемнело. В казачьем лагере заметно было оживление. Силы Степана – а у него собралось уже около двадцати тысяч – в темноте подтягивались к насыпанному казаками под стенами кремля валу с волжской стороны. И когда на соборной колокольне в кремле пробило полночь, вдруг разом загремели все казацкие пушки и казаки густыми толпами с криками: «Нечай... нечай...» бросились с лестницами к стенам. Со стен загрохотали пушки, казаки всячески старались зажечь кремль, но от ненастья всё было ещё сыро, и их усилия не приводили ни к чему. Белые языки пушек рвали осенний мрак, грохот пальбы перекатывался по волжским утёсам. На посаде вдруг вспыхнул пожар, и Волга вся, казалось, потекла огнём и кровью. Тревожными вихрями кружились в мутно-багровом небе горящие галки – казалось, то звёзды в ужасе заметались над ревущей боем землёй.
Бой разгорался. Казаков отбивали и раз, и два, и три, но они лезли опять и опять. Все они смутно сознавали, что решается вся их игра. Да и что было делать другого? Степан, опираясь на костыль, с перевязанной головой и с ознобом во всём теле, стоял на валу. Ему мнилось, что все эти пушки рушат ту его смутную, но, как ему казалось, грандиозную мечту, которую он всё это время носил в душе своей, мечту, в которой смешивалось как-то в одно: и новое, правильное устройство всего мира православного, и жгучая жажда большого богатства, большой славы, большой мести и большой власти для себя...
И вот проклятые опять брали верх!..
Настроение в штурмующих толпах голытьбы заметно падало, а в кремле так же заметно нарастало.
В багровом мраке, полном перекатной стрельбы, и криков, и галдения встревоженных толп человеческих, за спиной, от реки, послышался громкий тысячеголосый крик: то полк Андрея Чубарова, потеснив правый фланг казаков, заходил им в тыл. Казаками овладела вдруг неописуемая паника. Степан, чтобы как-нибудь спасти положение, чтобы не дать в этой панике погибнуть всему делу, послал к мужицким отрядам – они не смешивались с казаками, бились отдельно – своих людей, чтобы они держались, как можно, а он-де идёт с казаками к берегу, чтобы отбить там царский полк. Казаки для скорости съезжали на задах по крутому обрыву к точно пылающей от пожара реке. Но и мужики учуяли нараставший в багровом мраке ужас, учуяли возможность измены – казаки могут уйти на челнах одни – и вдруг, побросав всё, под грохот пушек со стен, как обезумевшие, понеслись к стругам...
Казаки уже прыгали в челны. Места – это было всем ясно – в стругах не могло хватить и для половины Степанова войска, и вот в багровом, полном золотых роев галок сумраке над пылающей рекой началась между казаками остервенелая резня за челны. Победители по телам убитых врывались на суда, и перегруженные струги под крики ужаса шли в глубь огненной реки. Но это не останавливало остальных.
Полк Чубарова, с боем продвигавшийся берегом, вышел к отмели и, увидав, в чем дело, ударил на смятенных повстанцев. Последние струги, одни наполовину пустые, другие черпающие бортами от переполнения, поспешно отваливали от беснующейся вдоль берега толпы, нелепо кружились, опрокидывались, а с берега несся частый град пуль, и казаки, убитые и раненые, падали из челнов в кроваво-огненную, точно кипящую воду...
Занимался в дыму пожара угрюмый рассвет. Стрельба быстро стихала. Струги в беспорядке уплывали в мутную даль вниз по течению, назад. Весь берег был усеян убитыми и умирающими казаками. Поодаль от воды под охраной солдат полковника Чубарова стояли пленные, человек шестьсот, потухшие, растерзанные, сумрачно понимающие, что для них-то все сказки жизни кончены, что впереди только ужас, о котором нельзя и думать.
Князь Юрий Борятинский с воеводой Милославским, верхом, в сопровождении большой свиты подъехали к пленным.
– Ну, что? Навоевались?... – не сдержался Милославский и скверно выругался. – А где же атаман-то ваш, поганец? А?... А это что ещё за птицы? – вдруг воззрился он на двух странников с котомочками. – Взять!
– Помилуй, боярин, что ты?!.– отозвался отец Евдоким. – Мы не воры, мы странные люди...
Милославский засмеялся.
– Хорошо поешь, да где-то сядешь!.. Возьмите его, солдаты...
– Верное слово моё, боярин!.. – не робея, сказал отец Евдоким. – Из Москвы мы шли да вот и попали в эту воровскую кашу. Гоже вы им насыпали – теперь помнить будут! Ишь, что надумали, собачьи дети... А насчёт меня не сумлевайся: меня и боярыня Феодосья Прокофьевна Морозова знает хорошо, – только что у неё с недельку прогостил, – и родича твоего, тестя царёва, сколько раз у государя на верху встречал... Меня и царь-батюшка знает – сказки ему по ночам на сон грядущий рассказывал... Как же!.. Какие мы воры?... Мы так, от монастыря к монастырю, от угодника к угоднику...
А Пётр только смотрел на воевод своими горячими, всё более и более теперь скорбными глазами.
Знакомые московские имена, верх государев и на вид, в самом деле, на воров как будто не похожи... И Борятинский и Милославский были так счастливы своей блестящей неожиданно лёгкой победой, – они думали, что сопротивление будет много крепче, – что не захотелось им на душу греха попусту брать, и они только рукой махнули: проваливай да подальше, а то бы как грехом тут не задело!..
– С десяток отделить, – приказал Борятинский, – а остальных всех гони в город, на площадь. И там ждать меня.
У берега стоял чей-то плот брёвен. По приказанию князя на нём была тут же поставлена виселица и десять человек – среди них был и «царевич» Максимка, – повисли на перекладине.
– А теперь пусти плот и пусть плывут так на низ... – велел князь.
И плот медленно заколыхался по угрюмой, дымной Волге. Убитые все тоже были сброшены в реку: пусть на низу они расскажут всем о силе московской...
Весь день и в посаде, и в городе шла неустанная потеха: одних казаков расстреливали, других четвертовали, третьих развешивали вдоль крутого берега на виселицах-скородумках. Симбирск от ужаса и дыхание затаил. А из слобод, под дымом угасающих пожаров, уже шли с хлебом-солью белые на лица люди бедного звания и несли великому государю свои головы: хоть, казни, хошь, милуй... Князь Борятинский приказал от каждой слободы взять по человеку и отстегать его кнутом, а остальных всех помиловал и приказал батюшкам привести их к кресту на верность великому государю.
А Милославский уже писал в воеводских хоромах подробное донесение в Москву. Он уверял, что всему разорению симбирскому виной казанский воевода князь Пётр Семёнович Урусов с его медлительностью: всё разорение от его нерадения к великому государю учинилось...