глядел мой Евдоким да и засмеялся: везде, грит, обман – какое же де это осля, коли это конь?... А потом помолчал, помолчал, подумал да опять засмеялся: конь это али осёл, всё одно это, – иносказание сие так понимать надо, что осля сие это народ православный и едут на нём попы, а царь за повод ведёт... Такой дерзкий попишка, беда!.. – засмеялся Авдейка, и никак нельзя было понять, осуждает он или одобряет дерзкого попишку.
В сенях вдруг послышались мужские голоса. Корнило быстро спрятал грамотку Шакловитого и поднялся навстречу гостям. Вошло несколько казаков. Помолились на образа, поздоровались с атаманом.
– На круг выходи, атаман... – сказал один из них, высокий богатырь с вытекшим глазом и седой бородищей. – Так ли, эдак ли, а кончать надо. Потом, как дороги пообсохнут, опять к Стеньке со всех сторон голота полезет, – надо дело доводить до конца теперь же...
– А наши-то казаки как? – спросил Корнило.
– Рвут и мечут... – вперебой отвечали казаки. – Покою, кричат, нету. Голодуха опять будет, коли припасу из Москвы не пришлют. И опять же ни пороху, ни свинцу, ёсе на исходе, а в Азове у турок опять многолюдство замечается. Так и беды наживёшь с чертями, да такой, что и не выгребешь!.. Тут от Степана письма кто-то по городу раскидал, так, не читавши, в клочья и рвут. Злобно берутся, – что-то выйдет?...
Атаман надел кафтан, сивую шапку, взял булаву, и все вышли. У вновь отстроенной церкви шумел круг. Но недолго шумел он: единогласно было решено обратиться от злоб своих на путь правильный и тут же чинить над ворами промысел. Те немногие, которые были иного мнения, возражать уже не осмелились. И тут же атаман приказал готовить коней и бударки: конные степью пойдут, а пешие погребут Доном...
Уже через три дня, ясным солнечным утром, когда небо то всё закутывалось нежными облаками, то вдруг, точно играя, всё обнажалось, и смеялось, и ласкало отогревающуюся землю, черкассцы под предводительством самого атамана выступили в поход против голоты. Шли весело: задонский суховей хорошо прохватил степные дороги, грело солнышко, гомонила птица всякая вокруг, и так легко и вольно дышалось этим свежим, крепким и душистым степным ветром.
А сверху к Кагальнику торопился стольник Косогов с отборными рейтарами. Корнило знал это и своих маленько поторапливал: ему хотелось взять Кагальник своими силами. Старичок знал, что знал...
Дозорные прискакали в Кагальник:
– Черкассцы идут!..
Зашумела воровская станица тревожным шумом. Начальные лица хлопотливо расставляли своих воинов по валу и к пушкам. Голос Степана – он точно вырос опять на целый аршин – покрывал собою всё. Трошка Балала неистовствовал не меньше Алёшки Каторжного, который непременно хотел всем богатеям собственноручно кишки повыпускать. Матвевна, плача злыми слезами, торопилась спрятать детей в хате. «Ах, дурак, дурак!..» – думала она, и злобные слёзы душили её.
Вражья конница показалась на правом берегу. Пушки остро сверкали на вешнем солнце. Бударки ровно шли к острову. И было торжественно тихо и на валу, и на челнах. И вот на носу головной бударки встала осанистая фигура Корнилы.
– Эй, Степан!.. – позывисто крикнул он.
– Эй!.. – вставая на валу во весь рост, отозвался зычно Степан.
– Сдавайся...
Степан зло захохотал.
– Вы меня в Черкасск не пустили, а я вас в Кагальник не пущу...
– Сдавайся, а то худо будет... Положись на милость государеву...
– Эй, молодцы... – точно в диком веселье раскатился Степан. – К наряду!.. Круши их, царских!..
Пушкари бросились к пушкам... Но жалко фыркнули затравки, и ни одна пушка не взяла...
– А-а, измена!.. – заревел Степан.
– Пушки заговорили, черти... – тревожно побежало по валу. – Ну, теперь, братцы, беда!..
Трошка Балала исступлённо метался по валу, возбуждая казаков к бою, но тревога нарастала. Захлопали пищали. Корнило махнул своей сивой шапкой на берег. Пушки черкасские враз закутались круглыми белыми дымками, ахнули чутким эхом берега, и чёрные ядра тяжело запрыгали и покатились по валу и по городку. Челны затрещали выстрелами и в белом пахучем дыму дружно пошли к острову. Воры дрогнули...
– Вы, эй!.. – загремел Степан к своим. – Который побежит первым, своими руками голову снесу... Бежать некуда – бейся до конца!.. Алёшка, стань со своими им в затылок...
На солнечном берегу шла суета черкассцев около своих пушек. И вот снова закутались они белым дымом, снова вздрогнули берега тихого Дона, и снова чёрные ядра запрыгали промежду голытьбы. Среди перекатной стрельбы пищалей и мушкетов черкассцы дружно и упорно шли на вал. Местами началась уже рукопашная. И вдруг всё дрогнуло: Алёшка со своими бросился к челнам.
Степан индо взвыл от ярости, но было поздно: Алёшка был уже в челнах, а черкассцы ворвались уже за вал. В дикой ярости Степан швырнул оземь свою саблю.
– Эх, зря мы конницу-то не разделили по обоим берегам! – с досадой сказал кто-то из старшин сзади Корнилы. – Уйдут те, сволоча...
– А тебе что, удержать их охота?... – бросил назад косой взгляд Корнило. – Уйдут – и скатерью дорога... Мы своё дело сделали, а воеводы пусть делают своё... Круши, ребята!.. – громко крикнул он. – И ясыря не брать!
Степан вдруг снова схватил свою саблю.
– Ко мне, ребята!.. – крикнул он. – Жили вместе и помирать будем вместе...
Небольшая кучка наиболее отчаянных бросилась под выстрелами и сабельными ударами к атаману.
Корнило поднял булаву.
– Стой!.. Все стой!..
Черкассцы остановились. Глаза их горели злобой: им было тяжко, что порыв их остановили.
– Степан, в последний раз говорю: повинись!.. – сказал громко Корнило. – Не проливай зря крови христианской... Поедем вместе в Москву, к великому государю, и ты сам скажешь ему, какие обиды искусили тебя на воровство... Брось – всё равно твоё дело проиграно...
Наступило напряжённое молчание. Степан, опустив саблю, повесил голову. Многие из его окружения в отчаянии бросили оружие. Он хмуро, как затравленный волк, вышел вперёд и с искажённым лицом отдал свою дорогую турецкую саблю Корниле. Алёшка Каторжный, уже на том берегу, торопливо уходил со своими к Камышинке, на вольную волюшку... Корнило моргнул казакам, и веревки быстро и жёстко опутали всё тело Степана. Он не поднял глаз и тогда, когда подвели связанного Фролку.
Среди беспорядочной пищальной стрельбы по всему Кагальнику – казаки уже грабили городок – и хриплого крика встревоженных на своих гнездовьях чаек вдруг послышались женские крики.
– Ироды, черти!.. – отбивалась от наседавшей на неё молодятины, Матвевна. – Я-то чему тут притчинна? Нешто это я всё затёрла?... Мужняя жена я или нет?...
– Ишь, вырядилась, стерьва!.. Боярыня Разина... Дай ей хорошего раза, Грицько, суке кагальницкой!..
Весело на весеннем солнце блеснула сабля, и Матвевна с глухим воем сперва точно недоуменно села на землю, пошарила что-то в воздухе толстыми руками и, вся в крови, завалилась набок. Дети с громким плачем бросились к ней.
– Бей и их, воровское отродье!.. – крикнул, точно пьяный, молодой великан. – Куды их?...
Опять весело блеснула сабля, и, пискнув по-щенячьи, Параска сунулась носом в землю. Иванко весь ощетинился и, сжав кулачонки и сверкая своими темными пуговками, вдруг махнул по казакам самой ядреной матерщиной. Сперва казаки даже оторопели, потом невольно расхохотались: уж очень чудно мальчонка картавил! А Иванко вязал и так, и эдак и весь от злобы трясся. Великан боязливо оглянулся назад – не идет ли кто из старшин? – и одним ударом чуть не надвое распластал Иванке голову, мигнул своим, и все через труп мальчонки скрылись в хате...
Грабёж шёл по всему городку. Кто сопротивлялся, убивали на месте. Безоружных уже пленных окружили цепью... И тут же на берегу, под лепет донской волны, открылся войсковой суд. Он был короток: всех, кроме Степана и Фролки, приговорили к смертной казни, а воровской Кагальник постановлено было сжечь...
Затюкали торопливо топоры, готовя виселицы. Со всех сторон казаки сносили добычу к одному месту, на