— Вы знаете это точно?
— Вот, принес барашка в бумажке, — сказал человек в толстовке и вытащил из кармана конверт с деньгами.
— Слушайте, — взмолился я, — помогите разоблачить взяточника.
Серая толстовка сделала шаг назад.
— Не помогу.
— Почему?
— Доктор хороший.
— Так ведь он берет?
— Новые больницы строить нужно, вот о чем напишите в газете. А когда у каждой койки пять больных в очереди стоят, и каждый сует тебе в лапу, и каждый просит «положи меня, а не его», тут и не захочешь, возьмешь.
— Оправдываете взяточника.
— Объясняю, что к чему.
— А вот Прынцева рассуждает по-другому.
— Ольга Григорьевна?
— Вы знаете ее?
— Регистраторша из паспортного отдела.
— И главный хирург взял с маленького человека, регистраторши?
— Пожалели Прынцеву?
— Прынцева вдова. У нее двое детей.
— А вы были у этой вдовы в паспортном отделе? А я был. Мать ко мне из деревни приехала. Семьдесят семь лет. Отработалась женщина. Ноги с трудом волочит. Дожить век решила рядом с сыном да внуком, а Ольга Григорьевна отказывает в прописке.
«У нас, говорит, город режимный».
Объясняю:
«Я один остался в живых у матери, понимаете, один. Некуда ей от меня уезжать».
А Прынцева уже и не слушает меня. Кричит в дверь:
«Следующий».
Пять дней ходил в паспортный стол. Все надеялся пронять Ольгу Григорьевну Прынцеву. У нее ведь тоже есть мать. И дети у самой растут. Но Прынцеву разве разбередишь? И тогда меня осенило завернуть барашка в бумажку…
— Неужели взяла?
— Она не берет. Она только открывает ящик стола, а ты сам кладешь туда денежку.
— Ах, ведьма! Ах, гадина!
Я ругаюсь, а у меня в голове уже прорисовываются контуры нового фельетона. Не об одном, а о двух мздоимцах. Я снова кидаюсь к серой толстовке:
— Дорогой, помогите вывести на чистую воду Прынцеву.
А серая толстовка делает еще один шаг назад.
— Писать в газете нужно не о бабе-дуре.
— О ком?
— О председателе горсовета, который запрещает старой матери жить в доме своего сына.
— Все равно Прынцеву нужно ударить.
— За что?
— Пусть не берет.
— У нас в городе все берут.
— Как все? Вы же не берете.
— Беру, если дают.
Теперь наступила очередь сделать и мне шаг назад.
— И вам не совестно?
— Совестно.
— Зачем берете?
— Прынцевой дай, Пыжеватову дай, а на что самому жить?
— Вы педагог?
— Завуч мукомольного техникума.
— Интересно, а за что берут завучи?
— За то, что люди родятся неодинаковыми. Вот у доктора Пыжеватова руки золотые и голова на месте. Пыжеватов делает в нашем небольшом городе такие операции, что и московские врачи позавидовать могут, а сын у Пыжеватова никудышный. В школе по два года в каждом классе сидел. Все прошлое лето с репетитором занимался. В наш техникум готовился поступить.
— И как?
— Провалился на экзаменах. В этом году Пыжеватов сунет мне в ящик стола барашка в бумажке, чтобы я на экзаменах был снисходительней к его недорослю.
— Вот как?
— Все на земле возвращается на круги своя. Пыжеватов взял четвертной с Прынцевой, Прынцева взяла с меня, а я в августе возьму у Пыжеватова. Так эти конверты с барашком который уже год ходят по нашему городу от одного к другому. Без этого круговорота мы бы и не знали, как при наших скромных достатках сводить концы с концами.
Я спросил серую толстовку:
— А вы не боитесь, что я напишу о нашем разговоре в газете?
— Чтобы писать с указанием фамилии, нужны факты, доказательства, а их у вас нет. А без указаний пишите. Я же говорил не о себе, о жизни.
И я написал, но не напечатал. Доверительный разговор о жизни выглядел в напечатанном виде неправдоподобно. А сейчас в узком кругу фельетонистов и в учебных целях я решил рассказать о человеке, который так сжился с барашком в бумажке, что сделал правилом своей жизни выраженье «бери и не мешай брать другим».
ДЕНЬ И НОЧЬ
Одно время нашу газету возглавлял Прокопий Byхин по прозвищу «День и ночь». На летучках, планерках Вухин выступал с горячими речами, призывал нас к смелости.
После планерки еще часа два-три по инерции он заходил в отделы и в том же тоне фортиссимо кричал: «Давай-давай!» И не только кричал, ставил в номер на одну полосу критическую корреспонденцию, на другую — фельетон, на третью — карикатуру.
Но вот солнце скрывалось за горизонтом, и в сердце редактора происходила смена караула. Вместо бесшабашного, молодого «Давай-давай!» на часы становилось рассудительное «А стоит ли?».
Фельетон держался в номере обычно до полуночи, и, когда газета вот-вот должна была пойти в печать, редактор приглашал к себе фельетониста.