Доехали, зашли в квартиру. Матвей отдал им две сотни, хотя и было велико искушение сделать козью морду и показать кукиш с маком, как он поступил с одним чересчур наглым шоферишкой. Но тот катался на государственной машине да и ехал попутно, а эти все же потратили целый день, везли его, вели под руки, опять же овес, то бишь бензин… Его остановило чувство справедливости. Подзалетел, но сам виноват.
— Мало, — заявил один, пересчитывая деньги. — Надо бы двести пятьдесят.
— От своего слова не отступаю, — пошатнулся Матвей. — Но и вы держите…
— На, возьми паспорт, — один положил на стол документы, командировочные. Подстраховались, сволочи. А военный билет с собой увезли — видимо, боялись осложнений в самый последний момент. Выслали его потом почтой, без всяких комментариев. «Вот как стригут собачек, когда они шибко лохматые». Он долго смотрел на закрывшуюся дверь. Как таких носит земля?
Теперь можно было начинать отсчет, на что-то опираться. Он порадовался, что оказался в такое время и в таком заведении — закрытом. Он не любил открытых нарко в городе, и особенно в хорошую летнюю погоду, когда под ярким солнцем идут за окнами веселые жизнерадостные люди, а ты, как последний обормот, прозябаешь тут, живешь какими-то пошлейшими мелкими заботами: занять очередь у раздаточного окна, захватить чистую миску и ложку, стрельнуть сигарету, покурить, чтобы не застукали. Тьфу!
Насколько говорливы и веселы алкаши на воле со стаканом или кружкой в руке, настолько необщительны и угрюмы здесь, в нарко. Словно вольные птицы, которым вдруг подрезали крылья. Три или шесть месяцев — срок немалый, чтобы подумать на трезвую голову и, может быть, переоценить свою жизнь, подернутую до этого пьяным туманом. Одни действительно думают и переживают, искренне дают зарок больше не глядеть на проклятую, хотя редко кто выдерживает потом этот зарок; другие молча бесятся, что их оторвали от заветного горла, — эти психуют по малейшему поводу, затевают базарные склоки из-за стула, куска хлеба, тарелки, ложки, хорошо что вилок тут не дают, а то бы так и пырнул в соседа. И все они, как правило, молча бродят по коридору, погруженные в мрачные думы, только слышится шарканье ног, руки заложены назад, лбы изборождены многодумными морщинами — ни дать ни взять кулуары какой-то высокой ассамблеи во время перерыва, если бы не надписи на одежде, вытравленные горкой: «нарко». Валяются на койках, глядя в потолок, или курят в туалете, надсаживая душу короткими затяжками и оставляя окурки по углам, на умывальнике, на подоконнике, чтобы докурить потом, — другой алкаш такой окурок не возьмет, разве что ничего не соображающий «кальсонник» из наблюдательной. Особенно тяжек первый период — пять-шесть дней в наблюдательной. Тут все облачены в белые солдатские кальсоны и такие же рубашки, хоть сейчас выводи и снимай в фильме о гражданской войне сцену «Расстрел пленных красноармейцев». Свет горит и днем и ночью, слышны глухие стоны и хрипы, жуткий храп, кто-то бесконечно балабонит, кто-то обирает с себя пауков, тараканов, хлещет полотенцем по крысам, вскакивающим на койку, кто-то сидит, глядя перед собой остановившимся взглядом, кто-то куда-то порывается. Даже после выхода из бессознательного состояния и усиленного питания витаминами и прочей химией «белочка» может хватить на третий или четвертый день.
Смирно лежавший вот уже трое суток рядом с Матвеем сосед с почерневшим от водки лицом вдруг выхватил из-под одеяла напильник (и где-то же присмотрел, спрятал в кальсонах) и с криком «Поезд идет!» вонзил себе в горло. Очевидно, не выдержал зрелища накатывавшего на него поезда. Брызнула кровь, прибежали, вырвали напильник, еле скрутили вчетвером — худой, а мордоворотами мотал, словно куклами: «белочка» сил прибавляет. Через несколько минут фельдшер уже накладывал повязку на промытое окровавленное горло (напильник тупой, только кожу содрал), материл дежурного мордоворота, который недоглядел, а крепко связанный алкаш дергал ногами, закатив глаза.
Вообще в наблюдательной палате и здоровый человек с крепкими нервами не соскучился бы, а тот, у кого вместо нервов — раскаленная проволока и, кажется, с живого содрана кожа, чувствует себя как в земном аду: бесконечная, невообразимая пытка изнутри и снаружи…
С другой стороны рядом с Матвеем лежал деградант, как тут называли деградировавших, — старик с опухшим лицом, покрытым серой щетиной, и с одной рукой — другую по пьянке отморозил, обычное дело среди алкашей: кто безрукий, кто безногий. Его все называли дедом, и Матвей безмерно удивился, узнав позже, что этот дед его ровесник. Он жил где-то около вокзала, покинутый всеми, в халупе, ободранной и пустой, и все время отирался на станции, подбирая бутылки, сшибая пятачки и допивая из стаканов в буфете. Его все знали и уже не забирали ни в вытрезвитель, ни в нарко. Он сам приходил, когда наступала зима, и просился на лечение, потому что зимой боялся замерзнуть — топить нечем. Каждую зиму вот так приходил, чтобы перекантоваться холодный сезон. Его принимали из жалости, назначали курс лечения, который он исправно проходил, работая где-то подметалой, а выйдя на волю с первыми ласточками, тут же устремлялся в родной буфет.
— Смотрите, — сказал Матвею похметолог, — внимательно смотрите! Это ваше будущее.
Но смотрел в основном дед. Когда бы ни повернулся к нему Матвей, он встречал тупой пристальный взгляд бессмысленно выпученных слезящихся глаз из-под надвинутого на голову одеяла.
Гипнотерапия!
Ближе к выходу лежал здоровый мужик, водитель «скорой помощи» Саша. Когда его привезли, он кричал, что не останется здесь, перережет себе вены, выбросится из окна и тому подобную чушь, которую тут не раз слышали. В ответ на угрозы его аккуратно привязали, и он сучил ногами и руками до тех пор, пока не содрал себе кожу до живого мяса. Пальцы на одной ноге у него были обмотаны грязным бинтом, сквозь него проступала кровь. Всю ночь он плакал и просил сбить велосипедиста, который катался по карнизу и показывал ему язык. К утру заткнулся в тяжелом оглушающем забытьи. Очнувшись, он уже весело попросил его развязать, пообещал не буянить, разговаривал связно, толково. Его повели в туалет два мордоворота, но по пути он сшиб их, вырвался из нарко и босиком помчался по сугробам к автобусной остановке. Но куда убежишь в кальсонах? Снова водворили на первую койку.
Пришел он в себя аж на третий день. Уныло наблюдал, как перевязывают его многочисленные раны, приговаривая: «Ай-ай-ай! Что я наделал?» Для него наступил «период зализывания ран». В курилке он поведал о том, что после двух поллитр на спор сорвал с большого пальца плоскогубцами ноготь — с корнем, с мясом (и таких людей когда-то пытались испугать иголочками под ногти!), выиграл еще две поллитры, их тут же прикончили, а дальше ничего не помнит. Жизнь у него тоже шла полосами — в светлую он был самым искусным шофером в городе, водил «скорую» как виртуоз, потому и держали, а в черную его отстраняли от руля и он начинал куролесить.
Был еще один, с отмороженными ногами, — этого выволокли прямо из сугроба, где он безмятежно замерзал. Ноги почернели и распухли, не лезли ни в одни тапочки, вот-вот должна была начаться гангрена, а он еще из «белочки» не мог выползти, время от времени кукарекал и хлопал руками, воображая себя бравым» петухом.
— У этого песенка спета, — сказал врач. — Ноги он уже потерял, а если не возьмется за ум, то и голову потеряет.
Пять суток! Храп, стоны, вскрикивания, кулдыканье, свет в глаза, стойкий запах мочи. И уколы — в левую руку, в правую, в вену, в одну ягодицу, в другую. Разноцветные таблетки горстями (а что в тех таблетках?), стаканчики с успокоительным — Микстурой Павлова, от которой его выворачивало наизнанку.
Напоследок вкатили серу. «У, гады! — сквозь зубы шипел Матвей, поддергивая кальсоны. — Не забыли. Поведет теперь, только держись на виражах…»
Вообще, сульфазин, или сернокислая магнезия, — желтоватая маслянистая жидкость рекомендуется врачами как весьма полезное средство: очищает якобы организм от всех видов интоксикации, и в больших городах шустрячки, берегущие свое здоровье, покупают серу по червонцу за кубик, чтобы периодически очищать свой организм от накопившихся шлаков и прочей гадости, — на голодовку у них духу не хватает, жратва милей здоровья. Считается даже, что сера омолаживает. Здоровый человек переносит ее легко: ночью небольшое недомогание, на следующий день побаливает место укола, апатия, поскольку есть небольшое побочное действие — подавляет волю. Но для алкоголика, организм которого переполнен сивухой, сера — это кара божья, расплавленная смола из адова котла. Ночью его то морозит от пронизывающего холода, то жжет пламенем или одновременно и морозит и жжет, корежит, вытягивает жилы и поджилки, ухает по голове. В организме разворачивается грандиозная битва между белыми и черными, гудят тигли дьявольской лаборатории, шипят форсунки. Пьешь, пьешь и пьешь, чтобы залить бушующий внутри огонь, и тут же бежишь — процесс идет по конвейеру, накопившаяся гадость требует выхода.
Но бежишь — не то слово. Получивший серу может только ползать, хоть и на двух ногах, словно разбитый параличом кузнечик. Ногу тянет и стреляет в пятку, при каждом шаге подступает тошнота. А едва совершив тяжкий вояж, со стонами и зубовным скрежетом укладываешься на койку, стараясь не коснуться места укола — там пульсирующая боль, словно готовый лопнуть нарыв, как чувствуешь, что снова нужно бежать. И так всю ночь.
На следующий день абсолютная апатия и безразличие, полное отсутствие воли, стремлений, желаний. Закричи сейчас: «Пожар!» — и получивший серу алкаш даже не пошевельнется.
И это после двух-трех кубиков! Но его получали не по два, а по четыре, шесть, восемь! Четыре кубика — по два под каждую лопатку — называлось «планер», если в обе ягодицы — «ракета», если по два в ягодицы и под лопатки — «вертолет». После «вертолета» алкаш лежал пластом и даже не мог повернуть головы на звук (проблемы туалета для него уже не существовало). Подниматься он начинал только на третий день и ходил, оберегая свой «тыл», — дотронуться нельзя.
Правда, «планеры», «ракеты» и «вертолеты» получали не все, а только те, кто нарушил режим и втихаря где-то насосался. Это было одновременно и лечением, и наказанием. Двумя кубиками наказывали за провинности помельче: курил в неположенном месте, не убрал за собой, пререкался. «Ванцаксон, куда бросил окурок? Запишите ему серу два кубика!» — «Это не я, это Кирченко!» — «Еще два кубика!» — «Да за что, вы разберитесь…» — «Еще два!» — «Понял, больше не буду».
В разных нарко были свои курсы лечения, своя методика и рецептура и даже свои, доморощенные, снадобья. В одном дурдоме — заведующий нарко разработал свой очищающий препарат и с успехом пользовал им алкашей, хотя нигде он не был утвержден и не проверялся. Но кого это интересует? А сера — король снадобий — неизменно практиковалась во всех нарко, даже милейшей львовской заведующей Галиной Ивановной, хотя к алкашам она относилась гуманно и пыталась видеть в них людей. Были тут и свои рекордсмены. В одном нарко Матвей встретил мученика, хромого шофера Дубака, который переломал ноги в автомобильной аварии — спьяну таранил трактор Т-150. Он получил за месяц, в общей сложности сто шестьдесят четыре куба! Несколько раз убегал домой и напивался, отводил душу, а потом покорно принимал терновый венец. Матвей просветил его насчет серы.
— По червонцу за кубик? — не поверил тот. — Да ведь мне на тысячу шестьсот рубликов вкатили. Эх, лучше бы деньгами…
— По всем расчетам, ты должен настолько омолодиться, что уже выглядел бы младенцем. А у тебя по-прежнему морда как печеное яблоко.
— Брехня! Какое омоложение? Сера у меня полжизни отняла.
— Но как ты перенес?
Рекордсмен оглянулся по сторонам и хитро подмигнул:
— А она уже на меня не действует. Они колют, а мне хоть бы хны. Поначалу, правда, крутило, а потом как с гуся вода. А я стону, волочу ногу — после серы освобождают от работы, лафа!
И еще раз подивился Матвей великой силе приспособительного механизма у человека — вот ведь, и к сере притерпелся… А у Матвея при одном воспоминании о ней сводило скулы.
Наконец солдатское исподнее ему сменили на голубую пижаму и назначили «полусвободный режим». После серы во всем теле чувствовалась легкость и какое-то просветление. «Верующие гадают: каково в чистилище? А я точно знаю: там серу дают. Смотри-ка, не зря от чертей в сказках разит серой. Что-то в этом есть…»
«Полусвободные» жили в другой палате, поспокойнее. Тут уже никто не балабонил и не ловил пауков, хотя кое-кто и страдал бессонницей. Пересчитав всех наличных по списку, дежурные гасили на ночь свет, и тогда начинались долгие разговоры о выпивках, «подвигах», коварных женах, подлых мильтонах, опостылевшей общественности, активистах-подхалимах, дуболомах-начальниках. Никто не винил себя — только обстановку, окружающих, судьбу-злодейку.
— …тоненькая, красивая, скромная, ну я и влюбился, — бухтел в углу хрипловатый голос. — А через месяц свадьба. Кто же знал? Лентяйка, неряха, сразу же села мне на шею и ножки свесила. Я бьюсь, бьюсь, как головой об стенку, все надеюсь: вот-вот. А она и ухом не ведет. Нагло обманули меня, как жулики на базаре: вроде лошадь продали, а привел домой — чучело на копытах. Я перевоспитывать — она в крик. Разве таких перевоспитывают? Ну и домой по вечерам не тянуло… А куда?
— В клуб, театр, на концерт, — подавал кто-то ехидную реплику.
— В гробу я их видел! — взвился голос. — Приезжал как-то один театр, профсоюз билеты всучил. Ну и пошел я. Наломал горб на работе возле станка, потом на собрании чумел, думаю: развлекусь в театре, актрисы ля-ля-ля, ножки голые. А там на сцене опять производственное собрание, морока про шпинделя и гайки, все в брезентовых робах, одно видно: не работяги, морды ухоженные, робы художественно поляпанные, сигаретки двум пальчиками берут. Ну, я и смылся с первого действия в буфет — а там уже толпа наших. Телевизор включишь: шахта какая-то выдала на-гора миллион тонн угля. Да мне-то какая забота? Стал зашибать, поволокли меня на пьяную комиссию, дудят: или добровольно лечись, или мы тебя