умудрялась потерять вену и ввести глюкозу под кожу — на том свете бы тебе так вводили! Некоторые от этого теряли сознание, Матвей тоже не раз «отходил», сидя на кушетке и обливаясь потом.
— Не больно?
— Ваше дело колоть, наше — терпеть. Расплачиваемся за грехи наши — колите, режьте!
Такое самобичевание им нравилось, хотя на самом деле Матвей и не кривил душой. Так и думал: получи, что заслужил. Но иногда это оборачивалось против него. Дело в том, что, вводя в вену лекарство и спрашивая: «не больно?», «не печет?», медсестра заботится не о прекрасном самочувствии алкаша, как это кажется со стороны, а лишь контролирует правильное прохождение лекарства. Если печет — значит лекарство пошло не в вену. Ему пекло, аж на стену хотелось лезть, а он цедил:
— Ничего… нормально…
— А почему волдырь вокруг укола? — замечала наконец она и выдергивала иглу. — Что же не говорите?
У него уже звезды роились в глазах.
— Посидите, посидите, сейчас пройдет, — хлопотала она, опять-таки озабоченная не его самочувствием, а тем, чтобы не стало известно врачу — брак в работе. — Ладно, больше уколов вам делать не буду.
Нет худа без добра.
Он сразу выделил двоих: суровую неприступную Галю и веселую смешливую Люду. У обеих, как говорится, «легкая рука» — уколы ощущались, словно укусы комаров, а в вену попадали с первого захода. Была еще толстая добродушная Мария Степановна, но у той под конец смены начинали трястись руки, и попадать к ней нужно было в первых рядах.
— Почему руки трясутся? — спросил он. — Ну я алкоголик, понятно.
— Эх, милый, — проворно отламывая кончики ампул, охотно заговорила она. — Я ведь с параличом месяц лежала, спасибо нашему Игорю Ивановичу Овчаренко, невропатологу, хоть и зашибает, а золотая голова, руки бриллиантовые, выходил. Дали инвалидность, а как на ту инвалидность проживешь? Дочка в институте, ей тоже помогать надо. Вот и попросилась снова, дотяну до настоящей пенсии, хотя и она не клад…
Ее можно было попросить не делать некоторые уколы, она охотно ставила плюсы в карточке.
— Иди, болезный…
Но серу даже она не пропускала — нельзя, это ведь не столько лекарство, сколько дисциплинарное наказание. Если бы стало известно, что она не дала кому-то серу (алкаши и ее заложили бы как миленькую — для многих из них нет ничего святого), то и полетела бы Мария Степановна из нарко, не дотянула бы до пенсии своей жалкой, оставила бы без помощи дочку-студентку да и сама перебивалась бы на ливерной колбасе.
Кроме сернокислой, назначали и обычную магнезию — тоже не подарочек. Всем больным ее колют вместе с новокаином, чтобы не лезли на стенку, ну а алкашам ее вкатывали без обезболивающего — терпи, бесправное семя! И выползал алкаш из манипуляционной выпучив глаза и подтягивая ногу, словно параличный, долго шкандыбал по коридору взад-вперед, чтобы «расходить» укол, иначе будет торчать болючим холодным камнем. Можно бы грелкой рассосать, да разве положена алкашу грелка?
Матвей искоса смотрел, как Галя воровато выхватила коробку с новокаином и смешала магнезию с ним, а потом спрятала коробку. «Симпатизирует, — подумал с теплотой. — Или сочувствует…» Укол почти не услышался, холодного камня не было.
— Спасибо, — он повернулся и прямо посмотрел в ее темные, опущенные густыми ресницами глаза. — Не забуду.
Она зарделась, но ничего не сказала. На следующий день Люда сделала то же самое. Матвей и ее поблагодарил, она нервно хохотнула:
— Носите на здоровье.
«И здесь есть люди, — подумал, выходя в коридор. — Какая же малость нужна нашему человеку, чтобы воспрянуть?»
А иногда он даже думал, что алкашам в нарко вообще грех жаловаться, разве что на строгий режим, серу, скудное арестантское питание и отсутствие сивухи. Здесь к ним действительно относились как к больным и называли больными, — это на воле всячески изгалялись. А отдельным зачуханным и немытым, как тот преждевременный старик деградант, никогда за пределами нарко не видевший ни бани, ни чистой простыни, так и вовсе санаторий. Иногда приходили навещать жены — нервные, издерганные, с настороженными колючими взглядами.
— У вас тут рай! Никто не кричит, и помыться есть где. А я вот недавно лежала в детской больнице — новой! — так натерпелась.
Орут, как на придурков: куда пошла, чего за ребенком не смотришь, холод, сквозняки, месяц горячей воды не видела… Каторга!
Вечером, когда спало напряжение, ушли врачи и почти вся обслуга, за исключением дежурных медсестры и санитарки, а контингент собрался около телевизора снова смотреть какой-то эпохальный футбол, Миша сказал:
— Двинули.
Где в нарко, переполненном и простреливаемом насквозь взглядами, найдешь укромное местечко для совершения тягчайшего нарушения режима? Но такое местечко нашлось, алкаши-старожилы вопрос проработали. Андрей все так же хмуро добыл из втянутого живота «бомбу», из кармана пузырьки туалетной воды.
— Березовая! — узнал Матвей. — Мягко пьется.
Теперь он понял, почему Миша упомянул аптеку. Березовая шла хорошо, брала крепко — чистый спирт, почти без примесей, так что Матвей заколебался: березовую или бормотуху?
— Ты как держишься? — спросил Миша. — Качать права, балабонить нет наклонности? На этом и горят. Набрался, прошмыгнул в палату и лежи на койке, кейфуй. А как начнешь липнуть ко всем с откровениями, тут тебе и «вертолет».
— Контролирую, — заверил Матвей. — До последнего, пока не вырублюсь. Но тут не с чего вырубаться, только душу отвести.
Андрей впервые улыбнулся.
— Таких, как ты, мы и сами видим.
В конце концов порешили не смешивать: Миша взял пузырьки, Андрей разлил себе и Матвею бормотуху.
— Ну, за встречу, — обратился Матвей к стакану. — Вытерпели сейчас, вытерпим и потом.
Миша аккуратно выбулькал жидкость прямо из нарезного горлышка, утерся, спрятал пузырек, чтобы не оставлять следов. У всех после первого спало наконец страшное напряжение и тревога последних дней. Как же она снимает, родимая! Словно материнская рука коснулась и забрала с сердца все заботы. Вот оно, прекрасное состояние невесомости, зачем и в космос летать! Уйди, жизнь, со своими опостылевшими пакостными заботами, сплошной брехней вокруг, бессмысленными достижениями! Изо дня в день ползаешь, копошишься, а когда же летать?
— Ну, — сказал Андрей, — скоро тебе выбирать лопату по руке. Куда попросишься?
— Хрен знает! Тут выбор как у десятиклассника — все дороги открыты, а попадаешь почему-то в подметалы.
— Просись ко мне. Скажу, что одного не хватает.
— Что делать-то?
— Соломку утюгом разглаживать. Сможешь?
— Вроде немудрено. Ты кто?
— Художник. Мы тут холл делаем, идем покажу.
На втором этаже они вошли в вестибюль, и Матвей замер, пораженный. Казалось, холл выложен чистым золотом. Приглядевшись, он заметил, что золотистые кирпичики переложены золотисто-коричневыми швами. На одной стене красовалось большое панно: он и она в золотистых халатах, целеустремленно глядят вперед, взявшись за руки, в композицию вписаны колбы, реторты, шприцы. Обычная агитка, но вид…
Он подошел к стене, провел рукой. Сверкающая зернистая поверхность.
— Такого холла и в министерствах не видел. Из чего это?
— Министерство без штанов останется, если такой холл закажет. Соломка, обычная ржаная соломка.
В углу стояло ведро с водой, где мокли пучки аккуратно нарезанной соломы. Рядом длинный стол с утюгами, на втором столе остро заточенные треугольные ножи, изрезанные доски.
Андрей пояснил:
— Ржаную солому для нас заготовляют в подшефном колхозе, там у них целые стога. Наши же и заготавливают. Только срезать ее нужно вручную, серпами, как в крепостную пору, из-под комбайна не годится — расщеплена, деформирована. Тут сутки ее вымачиваем, потом нарезаем разной длины — видишь, шаблоны: короткий, средний и длинный. Из коротких — кирпичики, из длинных — швы между ними, средние идут на промежутки.
Каждую соломку разрезаешь вдоль, разворачиваешь, разглаживаешь утюгом и наклеиваешь на картон одна к одной клеем ПВА. Швы между кирпичиками темнее — утюг держишь дольше, чтобы соломка чуть подгорела.
— А вот эта… картина? Она тоже из соломки?
— Нет ни одной капли краски. Все из соломки — светлой и подгоревшей.
Матвей пригляделся.
— Да ведь ты Левша! И сколько вам платят за эту… работу?
Андрей скрутил и поднес ему под нос добрую фигу.
— Сполна! Как разнорабочим, хорошо, что на разгрузку картошки не гоняют. За вычетами на лечение, только на курево да на какую-нибудь консерву хватает.
— И вы терпите? Почему не жалуетесь, не требуете… — он осекся, увидев улыбки на лицах новых друзей.
— Ты что, забыл, где находишься? Пошли лучше квакнем.
Пошли, квакнули. Матвей продолжал бушевать:
— Это же обдираловка! Новое рабство. Чтобы я согласился на три месяца гнуть горб на их контору…
Андрей помрачнел:
— Да ты, кажется, из балабонщиков?
Матвей спохватился и пожал ему руку:
— Прости, друг. Брякнул не подумавши. Конечно, попрошусь в твою шарашку. Но я так этого не оставлю! Потом…
— Потома не будет, — жестко перебил его Андрей. — Сам знаешь, какие у нас заботы потом: забегаловки, подворотни, подпол. Вырваться бы отсюда.
— И сколько времени вы корпите?
— Начал еще мой предшественник, один заслуженный. Он и картину сделал, а я заканчиваю. Заведующая хвалилась, что все нарко выложит соломкой, художников хватит.
— У меня много друзей художников, — Матвей опустил голову. — Есть такие… конечно, хватит, бульдозерами их гребут. А где заведующая, что-то ее не вижу.
— Гриппует. Скоро выйдет. Увидишь — бой-баба. Всех тут в кулаке держит… Ну да с нами, алкашами, иначе нельзя.
Прикончили все, что оставалось, замели следы, окурки попрятали. Потом по одному с озабоченным видом прошли мимо поста медсестры, Матвей даже держал под мышкой какую-то