деревянная лестница — ветхая, шатающаяся и скрипящая. По ней и в трезвом виде пройти страшно, а для пьяного — так прямо испытательный трек. Зимой ступеньки часто заметало снегом, «трек» заледеневал, и тогда и трезвые, и пьяные срывались, в считанные секунды пролетали лестницу, заканчивая головокружительный спуск прямо у приемного покоя больницы, расположенной внизу, что было удобно для тех, кто по пути что-то себе ломал.
После неоднократных выступлений местной прессы и фельетонов Вадима на некотором расстоянии от деревянной построили более широкую и современную (бетонную) лестницу, но и ее так же заметало снегом, а чистить было некому.
Под приглушенную музыку и несмолкающий вой пурги хорошо беседовалось.
— Одного не пойму, почему у алкашей постоянно чувство вины, — говорил Родион, обгрызая кусок валявшейся на столе юколы — Ведь ничего противозаконного они не совершают — алкоголь продается во всех магазинах, потребление его стимулируется, публикуются разные статьи: как и что пить, чем закусывать, что с чем сочетается — пиво с воблой, коньяк с шоколадом, одеколон с рукавом.
— Умеренно пить надо, — вставил Андрюша.
— Алкоголь по природе своей такая пакость, что его пить умеренно никак нельзя. Вот пастух приходит из тундры и глушит до тех пор, пока не просадит все, что заработал за год, прыгая по кочкам. Он лежит на снегу, раскинув руки, а над ним воспитатель стоит и долдонит: «Пить нельзя, нехорошо!» А он резонно отвечает: «П-почем-му нех-хорошо? Мне хорошо!» Что ему ответишь, чем пробьешь такой аргумент?
— Раньше все полоскали купцов аль заморских конкистадоров: акулы, варнаки. Наскочит с огненной водой под мышкой, споит несчастное дитя тундры и весь его заработок уволокет. Сейчас акул нет, кругом агитаторы, воспитатели мельтешат, правильные лозунги развешаны, а «дитя» заработок свой все равно спускает, просаживает на огненную воду.
— Нужно воспитывать культуру потребления, чтобы не глотали ведрами.
— Откуда ей взяться, культуре? Тут еще куда ни шло, а на материке? Еле наскреб, взял с другом, а где выпить? В ресторан с бутылкой не пускают — заказывай за двойную плату да с закусоном, в столовых дешевле, да за шиворот хватают, в парках и скверах ловят, за углом контроль, в подворотне патруль. Вот и нырнешь в туалет да ее и хватанешь, причем из горла. Тут тебе и культура.
— В дни моей юности, помню, — вставил Матвей, — везде рюмочные были. За рубль сто грамм и бутерброд с колбасой, сыром или красной икрой, тогда она еще не была позолоченной. Зашел, культурно шарахнул и пошел. Не помню, чтоб и пьяные валялись.
— То в дни твоей юности. Тогда алкаш умеренный был, удовлетворялся ста граммами. Вот ты прошел все нарко и дурдомы, видел ныне таких? То-то. Ныне алкаш озверел, меньше чем бутылку зараз не выбулькивает.
— А почему?
— Просвета нет. Раньше над головами гордо реял Буревестник, черной молнии подобный, а теперь сам реешь: жахнешь — воспаришь.
— Черная? Нет, не молния, а радуга. Черная радуга, — сказал вдруг Снежный Баран. Все посмотрели на него с опаской.
— То есть?
— У нормального человека житье — как светлая семицветная радуга: тут и радости, тут и горести. А у нас любые радости и горести подернуты черным туманом сивухи. Та же радуга, только в темной мгле…
Появился изрядно помятый Онегов.
— Я бы выразился конкретнее, — сказал он деловито, направляясь к столу, на свое рабочее место. — Вообще черные полосы штопора, перемежающиеся светлыми полосами относительно трезвой жизни. Это радуга сирых и обездоленных. Какие у нас радости? Плюнуть и растереть. Как сочная морковка перед носом у осла — светлая жизнь все маячит на горизонте. А сегодня вкалывай, мантуль, горбаться! И все подернуто брехней, как дымом из кочегарки…
Онегов кончил махать фломастером и поднял большой белый лист. На нем изогнулась черная полосатая подкова, словно ворота в сюрреалистический мир.
— Знаете, что это такое? Графическое изображение полураспада.
Все глядели не отрываясь.
— И ты хочешь сказать…
— Это верно. До конца еще вроде и не распались, снаружи глянуть — держимся, а внутри…
Появились обнявшиеся Танька и Яна, по-прежнему свежие только слегка растрепанные.
— Ага, — Матвей вспомнил о своих обязанностях хозяина. — Кухня от оккупации освобождена. Несите что там из закуси. И остальных поднимайте.
Матвея все сверлила мысль: кто же агент? Из оставшихся или из новоприбывших? Первых он «проанализировал», и если то были Чужаков или Шутинис, то они вырубились и никакой оперативной ценности не представляли. «Сюда им нужно засылать ребят с глоткой. Не каких-то цуциков…»
Из новоприбывших тоже ни один не вызывал подозрений. Танька и Яна, Белошишкин — все из местных и не жаловали Верховоду, слыша от него только ругань и «давай-давай!». Местному человеку достаточно сказать, что он плохой человек, и тот может пойти в тундру и застрелиться или зарезаться: для него нет более тяжкого оскорбления. Просто чудо, что все поездки Верховоды в глубинку с руганью и матом не кончились до сих пор такой трагедией. А может, и охотники уже не воспринимали всерьез его болботанье. От никчемного человека оскорбление тут не считаете таковым, а его уже давно считали никчемным.
Все-таки он еще раз присмотрелся к ним. Таню и Яну вызвал Вадим, значит, они отпадали. Если же Вадим вызвал их специально и сам замешан, то зачем ему прибегать к другим, когда сам мог управиться. Один из главных законов матьее: не вовлекать лишних свидетелей, обходиться минимумом исполнителей. Им ведь тоже платить надо. Эти к разбухшим штатам не стремились.
Белошишкин еще тогда в зимовье ясно изложил свою позицию. Но почему до сих пор здесь толчется, или погода нелетная? Правда, все объяснял штопор, но он мог служить и прикрытием.
На кухне вдруг раздался звон, и появился Вадим — оказывается, спал там в углу прямо на бутылках, как йог.
Мысли путались. Все воспринималось какими-то пятнами: вот пятно с Уалой у стены, вот пятно с Таней и Яной — они несут консервы с кухни, вот пятно с Родионом, увлеченно развивающим какую-то мысль. Родион… А вдруг подослан именно этот оборотистый малый?
Он с трудом налил и выпил — портвейн. Черт, не надо было мешать. Пьется легко, но потом падаешь, словно подрубленный. Однако мысли немного просветлели: взбодрила музыка, резанувшая вдруг по ушам.
Уала танцевала!
Захваченные этим зрелищем, все смотрели на нее. Даже Митрофановна таращилась, пытаясь выпрямиться. Таня и Яна не выдержали: ритмы у них в крови, и они образовали три огненных вихря.
Через час-другой публика поредела. Матвей различал в тумане только Родиона, лежавшего на тахте, и Снежного Барана, сидевшего попеременно то в правом, то в левом углу, но бутылки из колен не выпускавшего. Телевизор уже работал: передавали ритмическую гимнастику, Уала стояла напротив и легко повторяла все упражнения. «Вот она могла бы стать ритмической звездой». Матвей, одетый в полушубок и шапку, почему-то стоял на пороге. «За сивухой, что ли? Нет, кажется, в морпорт…» Зачем и почему — не знал, но знал Андрюша, который стоял рядом тоже одетый и говорил:
— Мы скоро вернемся, из морпорта позвонили: все готово.
По пути морозный воздух постепенно прояснил мысли. Они прошли по поселочку, называемому Казачкой, и повернули к порту. Андрюша уверенно вел его.
— А Чужаков-то… хорош гусь, как услышал, что контейнер сузить, сразу испарился.
— М-да… Он такой.
Контейнер уже стоял на машине, шофер распахнул дверцу:
— Куда ехать? Повезло вам, последний пароход завтра отходит.
В теплой кабине он снова выключился. Очнулся, когда грузили вещи, таскали книги, уложенные в картонные ящики из-под вина, всем распоряжалась Уала:
— Телевизор в одеяло укутайте, положите в кресло и привяжите.
Они махали вслед контейнеру. Шофер пить не стал, взял бутылку с собой. «Оприходую после работы».
Сейчас в квартире было вольготно. Посреди стоял Шутинис и озирался. Появилась соседка Люба с маленькой мордочкой, похожей на печеное яблоко, и ее сожитель Женька, кудряш, злобный взгляд исподлобья. Они со скандалом выталкивали Шутиниса: «Паразит, пригрелся тут, всю квартиру запакостил!» Шутинис надел нейлоновую куртку Матвея: «Завтра принесу». Больше его никто не видел.
Теперь уже время шло проблесками. Компания продолжала колобродить в квартире как самостоятельное общество, а параллельно шла жизнь Матвея, мало чем связанная с этим сообществом. Вот он с Уалой сидит в кинотеатре на двухсерийном фильме (и высидел — фляжка в кармане помогла), вот оказались в ресторане, куда она затащила его поесть чего-нибудь горячего, вот снова на ее квартире — лежа рядом с ним, она жалостлив гладила его по груди:
— Когда ты выйдешь из этого состояния?
— Хрен его знает, — прохрипел он, закуривая. — А какое сегодня число?
Она сказала, он силился вспомнить начало, чтобы сделать отсчет, и не смог — все мелькала хитрая физиономия Чужакова. Да, земля стремительно приближается, кустики уже щекочут живот, еще немного…
Они снова оказались на его квартире — пустая комната, по углам валяются смятые синенькие пятерки. Ни телевизора, ни даже люстры — ее унесли Люба и Женька, оставив одну только лампочку, которая тускло освещала широкую тахту.
— Ты, Матвей, не стал грузить ее, — пояснила Уала.
— Куда грузить? — не понял Матвей.
— В контейнер. Ты ведь отправил все вещи на материк.
— А разве я уезжаю? Мы ведь только что отмечали новоселье.
— Когда это было… — засмеялась. — Ты все перепутал.
Он тяжело задумался, опустив голову.
— Куда отправлен контейнер?
— Не знаю. Ты никому не говорил. Но в документах, наверное, указано, вон портфель стоит.
Из соседней комнаты доносились резкие спорящие голоса Овина и Лейпцига: «По-моему, роман Франца Кафки предельно точно отражает и указывает…»
— Кто там? — тревожно спросил он.
— Никого. Я всех вытурила.
Крадучись, он пошел к портфелю якобы посмотреть документы. Все бумаги в нем оказались перемешаны, скомканы и залиты чем-то красным, характерным — «Каберне»! Под бумагами нашарил: есть. Вытащил тяжелую «бомбу», поискал глазами стакан. Уала смотрела на него с жалостью.
Потом принесла стакан. Он жадно выпил, закурил.
— Ты уже целую неделю ничего не ешь.