— Не нравятся мне эти… могильные мотивы, — она отставила стакан, но потом махнула рукой и выпила. — Ох и проголодалась!
Она стала есть, а он ласково смотрел на нее. Пропади оно все пропадом! Есть мгновение, и живи им. Как говорил его веселый югославский знакомый Мирко, показывавший туристам ночной Белград? Они ехали в затемненном автобусе, и кто-то сзади стал разводить воспитательную тягомотину, осуждавшую растлевающие ночные заведения Запада. Мирко возразил: и там люди отдыхают.
— Вы что же, проповедуете: живи одним днем? — зловеще взвился заржавленный голос. Мирко ответил спокойно:
— Зачем? Живи каждый день.
Живи каждый день, и не на картофельных ящиках, как живут тут некоторые северяне-поденщики, набивающие чулок. Этот день начался трудно, но кончился хорошо. Нет, еще не кончился, нужно прожить его достойно. А потом он снова отправится в путешествие, но не на самолете, как думает сидящая напротив прекрасная женщина. Он путешествует по- другому.
Но и ей он не скажет — зачем душу тревожить? Она достойно выдержала все испытания, выпавшие на ее долю. И, наверное, любит его даже в таком виде. Как говорил его друг Юра Абожин: «Полюби меня черненького, а беленького меня всякая полюбит…»
Налил коньяку. Задумчиво посмотрел на переливающуюся опаловым цветом в рюмке влагу. Сдвиги и оползни в сознании прекратились, он чувствовал себя хорошо, на редкость хорошо. Значит, действительно пора. Может, из нее получилась бы хорошая жена. Наверняка получилась бы. Но — не дано. Его уже ждут. А она встретилась слишком поздно…
Кто-то бросается грудью на пулеметное дуло, кто-то — в огонь, кто-то — в бушующие волны, чтобы спасти других. А он бросился на бутылочное горло и потерпел поражение. Но даже при поражении важно оставаться человеком, и тогда оно может обернуться победой. Его грудь должна закрыть от беды других.
— Я напишу книгу… — сказал он тихо. Она замерла.
— Какую книгу?
— Раньше я мечтал написать ее для своих детей. О всех этих нарко и дурдомах, об алкашах и дуриках, о чокнутых и завернутых — обо всех, кого погубила водка. О страшных муках и черной радуге жизни, которая их ожидает, если они прикоснутся к водке. Чтобы они прочитали и ужаснулись. Чтобы никогда их руки не потянулись к бутылке. Чтобы обходили десятой дорогой лжевеселье и смеялись над лжетрадициями. Те традиции, где пьют, это не традиции, а погибель.
Теперь он стоял, подняв стакан. Она смотрела на него испуганным завороженным взглядом.
— Но у меня нет своих детей. Я напишу ее для всех детей страны. Они будут читать книгу как учебник, потому что там одна правда. Кто, как не я, напишет такую книгу? Я прошел все круги ада, не раз смотрел костлявой в черные провалы вместо глаз. Я валялся в грязи, в лужах, жил в канализации. Я видел все, испытал все. Даже две торпеды меня ничему не научили. И таких, как я, не научат. Может, кто из алкашей и прочитает книгу, но она их не испугает. Их уже ничем не испугаешь.
Он еще выше поднял стакан.
— Был такой термин: потерянное поколение. Наверное, я принадлежу к этому потерянному, отравленному поколению. Но я верю! Вырастет новое поколение, не знающее, что такое водка. Здоровое, жизнерадостное, и веселиться оно будет без всяких допингов. Просто потому, что им весело живется, что кровь бурлит в жилах — свежая, чистая, ничем не отравленная кровь. Вот моя великая цель! Она оправдает все мои грехи и все мои страдания!
Он выпил единым духом.
За окном лежал, весь в торосах, Северный Ледовитый океан. Куда еще дальше? А дурдом для него давно стал родным домом — иногда он даже скучал по его дивным порядкам. Точнее, полному отсутствию порядка, как это ни парадоксально звучит. Конечно, там тебя могли походя огреть по шее за брошенный в коридоре окурок, но в остальном — делай что хочешь: лезь на стенку, кусай локти, лай собакой. А главное, балабонь что хочешь! И душа, уставшая в жестких тисках Большого Порядка, отходила…
— Пойди поджарь колбасы, — попросил он Уалу. — Вот на этих формочках из-под холодца.
Она послушно взяла формочки и пошла на кухню.
— Эй! — окликнул он. На пороге она обернулась. Он помахал ей рукой, в последний раз увидел ее темные раскосые глаза. — Будущее поколение все равно прочитает мою книгу.
Она улыбнулась и исчезла. Минуту он прислушивался. Она хлопотала на кухне, даже что-то запела. Тягучая мелодия ее предков…
Он снова не сказал ей всю правду. Привычка. Это уже вошло у нас в кровь — не говорить всю правду. Даже если и дурдома не боишься. Но он боялся не за себя.
Все было приготовлено заранее. Портфель стоял у тахты, там были «гусь» (хлебну по дороге — в последний раз и связка толстых тетрадей в клеенчатых обложках, все исписанные. Рукопись романа. Черновик, написанный почерком, понятным только ему и кое-где даже зашифрованный. Теперь осталось переписать набело, разбить по главам и пронумеровать страницы. Работа предстоит большая. А за работой он никогда не пил. Все нужно делать на ясную трезвую голову, и там, где Верховода его не найдет, чтобы не дотянулись длинные руки.
Булгаков прав: рукописи не горят. Горят авторы.
Где в нашем мире найдешь такой уголок? Вот он: на документах, специально залитых каберне, еле угадывается адрес контейнера. Тихое полтавское село, утопающее в вишневом и яблоневом цвету. На берегу древней русской реки. Как там в «Слове о полку Игореве»? «Кони ржут за Сулою, звенит слава в Киеве…»
Лена уже ждет его там. Огород, трое малых детей, коза… Как же она измучилась, ожидая его, непутевого! Из документов выпала фотография. Милое родное лицо со страдающими глазами… На Лену она не похожа, да скорее всего это и не Лена. Но она ждет его, он знал. Вокруг дети, они смотрят в объектив, ожидая, что оттуда вылетит птичка, но он их никогда не видел.
Теперь он положит жизнь на то, чтобы вырастить их и оградить от алкоголя. Будет всегда с ними.
Его пьяная одиссея кончилась.
Умолкла песня на кухне. Матвей быстро надел полушубок, шапку и тихо, стараясь не скрипнуть, открыл фрамугу. Морозный воздух повалил в комнату.
Боком, держа портфель в левой руке, он протиснулся в узкую щель. Лист Мебиуса… Он должен проходить здесь, под окном. Серая бесконечная поверхность.
Ага, вот она. Кони ржут…
Шагнул и, падая, услышал пронзительный, отчаянный крик.
В коридор наркологического отделения из палаты номер семь вышли хирург Волжин и районный нарколог Киссель.
— После капельницы состояние улучшилось, — сказал Киссель. — Но «белочка» продолжается. Бредит, все вспоминает какую-то черную радугу, Лену…
— Может, Уалу? Эта чокнутая все под окном стоит.
— А впрочем, и не только Лену. Видимо, давняя любовь…
— А толстяк Верховода? Кто этот гнусный тип?
— Верховода — это я, — спокойно ответил нарколог. Волжин поперхнулся дымом сигареты, которую прикуривал.
— Удивляетесь? — продолжал Киссель после некоторого молчания. — Для алкоголиков я исчадие ада, воплощение зла на земле. То и дело грубо вырываю их из сладостной нирваны и безжалостно ввергаю в бездну черных мук и зубовного скрежета. Какие чувства испытывали бы вы к тому, кто сделал такое с вами? Да еще не раз и не два! Мало того, я назначаю и дозирую им эти муки, определяю сроки пребывания в геенне огненной! Первый, кого они видят, вынырнув из ужасающих кошмаров, — это я, и они обращают на меня всю силу ненависти и злобы, все бессилие отчаяния и безнадежности.
— Но всемогущая мафия… или как он называл… матьее?
— Кем должен казаться человеку тот, кто приказывает его связать, когда на него несется грохочущий поезд? Конечно же, повелителем всесильной мафии, которая убивает, пытает, расправляется с людьми самым жестоким образом. М-да…
Волжин почувствовал, что голова идет кругом, и сделал жалкую попытку снова вырваться из плена фантасмагорических рассуждений собеседника.
— Он говорил, что вы толстяк в черных очках, с опухшей физиономией и багровой лысиной.
Киссель затянулся папиросой так, что его впалые щеки почти провалились. От него крепко попахивало спиритусом.
— Толстяк в черных очках — это еще куда ни шло… хотя я никогда не носил черных очков, — он снова помолчал. — Вы были в аттракционе кривых зеркал? В одном вы видите себя чудищем с необъятным брюхом, в другом — паралитиком с отвисшей челюстью, в третьем — вид вроде нормальный, только нога почему-то под мышкой. Психика алкоголика — это кривое зеркало. Один признался, что постоянно видит меня трехголовым, огнедышащим, а в пасти вместо зубов острые скальпели, — он оттянул воротник, словно тот его душил. Показался рваный сизо-багровый шрам поперек горла. — Его метка… Переломил ложку, заточил и подстерег.
— Слава Гиппократу, что мои пациенты не видят во мне многорукого Шиву со скальпелями! — Волжин невольно поежился.
— Иногда меня видят таким, какой я есть, а потом в образе совсем другого человека… или монстра, — Киссель слабо улыбнулся. — Для них я прежде всего символ, фантом зла и преследования, а носителем фантома может быть любая оболочка: давний обидчик, соперник в любви или… соревновании, сосед по коммунальной квартире, собутыльник, даже случайный попутчик в поезде или трамвае, чем-то поразивший больное воображение… Боже! — он потер виски. — Чувствовать себя постоянным героем их пьяных кошмаров и бреда и даже не представлять, каким я кажусь… этого я никогда не узнаю… что за профессия! Всю жизнь вести долгую безнадежную борьбу, в которой не будет победителей, одни побежденные…
Волжин отвел глаза и стал разглядывать свои длинные пальцы. Эта вспышка отчаяния его покоробила. Он уже давно смирился с тем, что врач всю жизнь обречен вести долгую безнадежную борьбу с болезнями: одни исчезают, другие появляются, такова профессия.
— Нужна операция, и как можно скорее. Оба колена разбиты, на левом чашечка раздроблена. Голову тоже нужно просветить, подозреваю: трещина. Ведь с такого обрыва катился по камням… И все же малой кровью отделался.
— Пьяных бог бережет.
— Наваждение! И предшественник его…
Киссель уставился на носки своих ботинок.
— История с предшественником его и подкосила. Вообще, натура сильная, долго держался, но тут… мощный стресс, упавший на благодатную почву и без того отравленной психики. Стал искать каких-то злодеев, возникла стойкая мания преследования. Это все коммунальники виноваты! — с ненавистью сказал он. — Не привели в порядок квартиру — руки, видите ли, не дошли… Но кто знал, что пришлют такого же?
Волжина вдруг осенила догадка.
— И Петрович здесь лечился? — ахнул он.
— Н-ну… теперь можно сказать. Анонимно. Очень просил, чтобы не разглашали. Но ничего не могли поделать — болезнь запущена. Это у них профессиональное, — он выразительно мазнул себя по горлу.