— Нешто у тебя есть честь-то? — презрительно усмехнувшись, спросил его Кулек.

— Смо-о-отри, говорю, о-ой!..

— Не пужай! Смотреть-то не на что! — раздражительно ответил он. — Ты о чести своей молчал бы! Честь-то твоя — что у худой бабы подол — обшмыгана!..

— И в самом деле, ты, Кулек, поприглядней на слова-то будь! — строго заметил ему и Роман Васильевич. — Слово-то слову не инако: вылетит — не поймаешь!

— Мое-то слово горе говорит, Роман Васильевич. Ты гляди, ртов сколь… пить, есть хотят, а работник-то на семью один я. Ты подушну-то спрашивашь, вздоху не даешь… есть чего отдать аль нет, а разорвись да выдай! Пушшай уж казна берет, ну-у, божье попущенье! За что ж исшо купцы-то наезжают грабить нас, а?.. А коли ты честный, говоришь, — обратился он к Петру Матвеевичу, — ты по чести и бери… не зори… не отнимай у нищего-то последнего куска изо рта! Ведь ты сы-ыт, избытошно богом-то взыскан, а я нищ, ни-и-ищ! — И в голосе Кулька зазвучали слезы.

— И болт… привяжи вместо языка-то, устанет в разговор рах-то энтих! — сухо произнес Петр Матвеич, глядя куда-то в сторону. — Ты, голова, сказки пришел слушать аль за делом? — с иронией спросил он.

Роман Васильевич вместо ответа глубоко вздохнул. Видно было, что в душе его происходила борьба.

— Ну-у, он те и прикинет две-то, три гривны от щедрыни! — внезапно утешил он Кулька.

— С каких это резонов ты взял? — угрюмо насупившись, спросил его Петр Матвеевич.

— На нужу-то его, что богу бы свеча, кум, бедное и его дело-то! — с грустью в голосе заступился он.

— Из чужих-то карманов ты бы гривен-то на свечи богу не высовывал, а свой широк: распахни, ставь, запрета нет!

Роман Васильевич почесал в затылке.

— А я вот спрашиваю, почем ты со сказки-то платишь? — снова спросил он.

— Нужа мужичье-то дело, друг, а-а-ах, нужа великая, — произнес, не отвечая на вопрос его, Роман Васильевич.

— А мы сложа руки хлеб-то едим, а?

— Известно, купцу одна работа: деньги считай да брюхо: расти! — язвительно вмешался Кулек.

— А-а… и ты б, коли завид берет на купеческое трудолюбие, нажил бы капитал и занялся бы этим делом, аль невмоготу? Ты вот лучше, чем энти присказки-то на уши мотать, без греха бы рассчитался со мной!

— Похвалился сам взять, и бери! — ответил ему Кулек.

— Своих-то рук, стало быть, нет у тебя на отдачу-то, а на то выросли, чтоб только в заем брать.

— И свои есть, да не поднимутся у робят-то малых кус урвать… их энтот кус-то… и-их

— Деньги-то, помнится, ты на себя брал — не на робят.

— И бери! Рыбу бери! Я не стою! Тебе боле надоть!

— Слышь? Голова, отдает, так чего ж?

— Без препоны… бери! — решительно повторил Кулек.

— Возьмем, не затрудним тебя, не сумняйся! — с иронией ответил ему Петр Матвеевич, — а ты, коли добром отдаешьа покажи ее, где она!

— Не касающе меня энто дело, — ты ж сказал, что не я хозяин, а ты!.. А хозяин сам должен знать, где его добро лежит. — И, отойдя от печи, он сел на скамью и, опустив голову обхватил ее руками, –

Все молчали.

— Энто докедова ж будет, а? Голова!..

— А-а-ах, отступиться б! — произнес Роман Васильевич, махнув рукой. — Кулек, а-а Кулек, ну те к богу, ра-азвяжись за один конец, может, и тебе бог на твою долю пошлет!

— Я не хозяин своего добра, меня и не спрашивай: веди их в амбар, пусть грабит! — обратился он к жене, все время молча стоявшей у печи, грустно подперши рукою щеку и время от времени утирая передником накатывающиеся на глаза слезы.

Молча взяв из-за печки ключ, она вышла из избы, хлопнув дверью. Петр Матвеевич поднялся с лавки и пошел за ней, а за ним и Роман Васильевич. Выходя из избы, он взглянул на Кулька, сидевшего в том же положение, и остановился, но, покачав головой, вздохнул и молча вышел.

На дворе их ожидали Авдей и Семен. Отворив амбарушку, стоявшую у заборчика из плетня, жена Кулька прислонилась к нему и, закрыв лицо передником, зарыдала. Роман Васильевич, стоя в стороне от нее, то качал головою, то, под влиянием волнующей его мысли, махал рукой и хотел сказать что-то, но произносил одно только: 'А-а0ах!' Но что выражало это 'ах' — раскаяние ли о своем вмешательстве, сожаление ли к нужде Кулька или сознание собственной беспомощности — трудно было определить. Вообще трудно угадать, что думает русский мужичок, произнося какое-нибудь любимое им междометие или почесывая в затылке. А Петр Матвеевич не уставал тем временем хозяйничать: опытной рукой выбирал он зарытых в снег, набросанный в амбарушке, осетриков, чалбышей, нелем. Попадал ли ему под руку крупный муксун, он брал и муксуна. Выйдя из избы и прислонясь к косяку двери, Кулек молча глядел, как Семен и Авдей нагружали полы своих полушубков отборной рыбой и складывали ее в розвальни. Лицо его горело, в глазах выражалась бессильная злоба, а судорожное подергивание углов губ доказывало, что, несмотря на всю его сдержанность, нервы его усиленно работали.

— Не забыл ли чего оставить, оглянись! — с злою усмешкою спросил он, когда Авдей и Семен с грузом рыбы, сев в розвальни, отъехали от ворот и Петр Матвеевич направился к калитке.

— Не ушаришь, — лаконически ответил он.

— Пошли тебе господь грабленное-то впрок положить.

— Не брезгливы! Нам все впрок, — тем же тоном ответил Петр Матвеевич, выходя вслед за Романом Васильевичем в калитку. — Захаживай, коли пристегнет напасть-то! — крикнул он, затворяя ее за собою.

Кулек присел на крылечко и, опустив голову, заплакал. Грустно видеть, когда плачет ребенок, не сознающий серьезных невзгод жизни, горе которого так же мимолетно, как тень от облака, набежавшего в ясный солнечный день. Прошла минута, исчезла тень, и он еще с невысохшими слезами на глазах улыбается и резвится, забыв о горе. Но скорбно видеть, когда плачет взрослый человек тем тяжелым грудным плачем, который сильнее недуга подтачивает силы и часто оставляет на всю жизнь неизгладимые следы в чертах лица и в характере. Вот этим-то надрывным плачем от шумной Волги до пустынных Оби и Енисея нередко оплакивает русский мужичок свою горькую долю, свою безысходную нужду!

Покончив со своими должниками, Петр Матвеевич с наступлением сумерок, когда в селе стала стихать дневная деятельность и меньше встречалось на улицах народа, прошел позади дворов в волостное правление, где жил волостной писарь Борис Федорович Мошкин, около пяти лет самовольно управлявший волостью. Человек он был угрюмый, молчаливый и ходил постоянно с повязкою на щеке, снимаемой им только в дни приезда исправника и других властей. Зная его влияние на общественные дела, каждый торговец, приезжавший на Юровую, считал долгом приносить ему известную дань, с которою пришел теперь и Петр Матвеевич. Свидание их было весьма продолжительно и, должно быть, по своим результатам приятно для Петра Матвеевича, так что, возвратившись домой, он долго сидел и улыбался, барабаня всевозможные знакомые ему мотивы и насвистывая: 'Я посею, сею, млада-молоденька!' Когда же хозяйская племянница, стройная краснощекая девушка, внесла ему ужин, он, забыв свою степенную солидность, неожиданно щипнул ее за один из концов шейного платка, падавшего на высокую грудь, заставив ее от этой любезности вскрикнуть и пр-исесть.

— А-а-а, испужалась? — со смехом произнес он. — А-ах, ха-ха-а, а ты бы, молодка, того… около старика-то пообихаживала, у старика-то карман то-о-олст, э-эх-хе-хе-е, горячая жилка! — И он снова хотел повторить свою любезность, но горячая жилка, стыдливо закрывшись передником, убежала и более не возвращалась.

-

Вкравшееся в ум Романа Васильевича сомнение в законности установленной крестьянами таксы на рыбу не покидало его. Выбрав первую же свободную минуту, он пошел к писарю с намерением выведать его мнение, но, не подавая вида о настоящей цели своего посещения, издалека, стороной, между разговором,

Вы читаете Юровая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату