наезжих крестьян, а? Принес ли из наших-то юрьевцев кто в подать-то хоша копейку, а? А ведь уж завтра ярманка… К вечеру, гляди, уж торговцы-то в обратный путь соберутся. Вы такцию-то установили, а не спросили того, кто купит по ней. В самые что ни есть неуловные года хрушкая-то рыба свыше девяти гривен да рубля с пятаком не поднималась, а вы два с полтиной заломили, а? И думашь, купят…
— Купят! — спокойно и твердо ответил ему Иван Николаевич.
— А кто купит-то… Смотри, ведь уж наезжие-то крестьяне всю рыбу продали, купцы-то уж наторговались! Так кто ж купит ее у наших-то?
— Гуртовщик, тот же Петр Матвеич, а для ча он по-твоему, когды уж все мелошники-то скупили ее у наезжих, наторговались досыта, а он не скупал… И дононе все сидит да ждет, а?
— Ну, а не купит, закапризится, поставит на своем, а? Тогды кому ее продашь, а? Да он, слых есть, и торговать-то ей боле не хочет!
— Купит! небось… — ответил Иван Николаевич, не изменяя тона, — ку-пи-и-ит! Теперя-то он с непривычки ломается, говорит, что торговать ей не хочет, мужичьих поклонов ждет, а увидит, что не поддаемся, и купит, и пять рублей положь за пуд, и, за пять купит! Неуж ты думашь, он на ярманку ехал на грош продать, а на два в долг отпустить, а? Не-ет, ему рыба надоть, рыба-a!.. За рыбой он едет, а ярманки- то хоща бы и век для него не бывало. Где возьмет ее теперя, опричь нас, а? С обских промыслов, что ль? Не-ет, там купцы-то тысячники плавают, почишше его, да коли он и купил какие крохи, то уж израсходовал в пост-то, тут масленая над головой, да сызнова пост, расход на рыбу-то, успевай повертываться, а ему не поторговать, и хлеба не видать, тоже есть хочет, а где, говорю, он возьмет-то ее теперя, опричь нас, а? Ну-ко? Торговать ей не хочет боле… хе… слушай ты его, он и не то исшо скажет! Коли б он ей торговать не хотел, не надоть была ему рыба, так для чего бы он это меня-то к себе призывал да ульщал всякими дарами, чтобы я цену сбил, а не с его ли голоса и ты говоришь о бунте да казенном ушшербе, а-а-а? А это ты как полагаешь, не казенный ушшерб, что мы с дурности своей в лонские-то годы что ни есть хрушкую-то рыбу по семи да по восьми гривен пуд отдавали ему, а он торговал ей по три с полтиной да по четыре с гривнами пуд, а? Ну-ко, сколь лихвы-то, тряхни-ко ерихметикой-то? Казенный-то ушшерб теперя, на мой ум, будет, коли мы ему по старым-то ценам отдадим, да-а! Разведи-ко умом-то, ведь мы казенные люди-то. Казне-то избытошнее, коли мужики-то в прохладе живут, не жуют хлеба, слезой поливаючи. Вот как мы энтой-то цены попридержимся, так гляди-ко, чего будет?.. Бедность не будет голодать, казенная недоимка не станет расти на ней, как грибы от дождя, тысячами! И тебе-то без горя, ты не будешь ее за казенну-то подать в заработки отправлять, вконец-то зорить ее. Бедность-то выправится да сама уплатит ее без слез! А коли мы поддадимся-то ему — и ушшеерб казне, не соберешь ее, подати-то, и будет богатому-то фазор, а бедности-то одни уж слезы… только ему нажива! На-а-жива ему, Роман Васильич, на наши-то труды! На неё-то он и брюхо растит. Возьме-е-ет… и последнее возьмет, как у Кулька да у Вялого, и спасиба не скажет. Вот ты за что Кулька-то да Вялого в разоренье-то отдал, а? А голова-a! Нам бы должен защиту дать, а ты вон какой распорядок-то сделал. Гре-е-х тебе, Роман Васильич, гре-е-х!
Роман Васильевич покраснел и, с смущением разведя руками, хлопнул ими по бедрам.
— А-а-ах! — произнес он, качая головой, — не друг ты мне, не друг, Иван Николаич.
— Не та дружья рука, Роман Васильич, что только гладит, а та, что и бьет подчас, на миру-то говорят! — ответил он. — А рыбу-то он все-таки купит у нас без ушшерба казне, не сумняйся! — заключил он.
Из толпы во все время речи его не возвысился ни один голос, изредка только среди невозмутимой тишины проносился легкий шепот или вздох, и затем снова все замирало. Роман Васильевич задумался и наконец, покачав головой, с тревогой в голосе произнес:
— А как не купит, заломается… Тогды-то как?
— А нешто в город-то самим везти пути заказаны, а?
— Эта за триста-то верст… харчиться да убыточиться! — раздался вдруг голос. — Да исшо кому ее продашь там? Тому же Петру Матвееву.
И Роман Васильевич и Иван Николаевич оглянулись в ту сторону, откуда послышался возвысившийся голос пробежавший в толпе электрической искрой. Толпа вышла из пассивного состояния, точно разбуженная им, и заколыхалась.
— Спросил бы, на чем исшо другой повезет-то, — заговорил седой приземистый старик. — У меня вон одна лошадь, да и та исшо по осени копытом в колесо угодила да все сорвала. И вези-зи-и.
— Сытым-то, Парфен Митрич, и в город путь!
— И-и… Тощему-то брюху только всякая дорога длинна.
— Ты дело говорил, Роман Васильевич, — среди общего беспорядочного говора крикнул высокий сутуловатый крестьянин в оленьей дохе, постепенно проталкиваясь из толпы к решетке. — Завтра ярманка, а спроси, есть ли у кого из крешшоного мира грош за душой… а ведь мы и живем только от ярманки, у нас один раз в год урожай-то на деньги. Гляди-ко, иные-то до нитки обносились, у другой обутки без подошв, а на что их купить-то. А хоша б подушную таперя. Да что толковать! — заключил он, махнув рукой, — непутную кашу заварили… А в город-то везти — ну-ко, испробуй с пустым-то карманом триста верст отмерить, за один корм лошадям душу заложишь… да у кого исшо кони-то есть. А там-то жди, когды ее по фунтам-то продашь! А гуртом-то кому? Тому же Петру Матвееву, а уж коли он здесь на своем стоит, так уж там, гляди-ко, насолит-то!
— Э-э… семи бабам подолами не выгрести! — прервал его голос из задних рядов.
— А-а-ах-ха-ха-ха-а! — загомонила толпа. — И ей-богу верно… Семи бабам… ну и сло-о-во!
— Верно… а-а-ах как верно. Ты, Иван Николаич, с фортуной мужик, — усиленно возвысив голос, крикнул ему тщедушный старик, барахтаясь в толпе. — И голова мужик!
— Мужик, да ума-то…
— Ума ло-о-хань!
— И за мир он, братцы, стоит, и ей-богу.
— Сосенка!.. Взыщи его господи!
— А-а-ах, Иван Николаевич, как ты нас объехал, ну-у-у, подъел не прячь купца. Пошли те господи фортуны, послушали тебя на свою шею, — чуть не в голос укоряла его расходившаяся толпа.
— Да дай тебе господи, Роман Васильевич, веку, и тебе, Борис Федорович, — то ись пошли вам господи за науку вашу — за мирское раденье. И продадим мы рыбу с вашего слова по благословению!
И слился этот говор в общий гул, в котором терялась всякая нить хотя какой-нибудь мысли. Иногда еще ухо могло уловить резко произносившиеся отдельные слова: 'харчи', 'убытки', 'пошли господи', 'копыто' и т. п.
Роман Васильевич зарделся ярким румянцем от сыпавшихся на него похвал и благословении, и в самодовольном смущении растерялся, не зная, куда смотреть, что говорить. Но Иван Николаевич заметно побледнел. Среди посыпавшихся градом укоров он не проронил в свое оправдание ни одного слова и только с грустною задумчивостью смотрел на волнующуюся толпу.
— И правду ты, Роман Васильевич, сказал, — произнес, наконец, он, качая головой, — пра-авду, общество наше что скворя! Прости, что пообидел тебя, хотел с дураками пиво варить, да сколь не вали в него хмелю, оно все солодит, а в солоделом и проку нет!
И, повернувшись, он медленно стал пробираться в толпе к дверям и вышел незамеченным в разгаре бушевавших толков.
-
— Пошто же вы это не выдержали, в отпор-то пошли, а? — спросил Петр Матвеевич пришедших к нему в тот же день крестьян с предложением купить у них рыбу. — А я-то было порадовался за вас: пушшай, думал, поторгуют, поправятся, своим умом поживут!
— Пожили своим-то умом, будет, на-агрелись! — ответил ему Парфен Митрич, тот самый седой старик, у которого еще по осени лошадь попала копытом в колесо.
— Скоро же надоело вам, нечего сказать, — с иронией заметил ему Петр Матвеевич.
— Умом-то жить надоть, чтоб в кармане было, а карман пуст — так не поживе-ешь! Брюхо-то заставит по чужой пикуле плясать.
— Нешто вы голодны, на брюхо-то жалитесь, а? — спросил он.
— Сыты бы были, не шли бы к тебе с поклоном! Плакать-то да кланяться, Петр Матвеевич, никому не