коснулся этого вопроса, намекнув и на то обстоятельство, 'как-де, есть ли что в законе касательно этаких бунтов, и точно казна потерпит от этого ущерб?' И Борис Федорович, зараньше уже подготовленный дальновидным Петром Матвеевичем, с первых же слов сказал ему: 'Есть!', и что 'стачки, устанавливаемые скопом, воспрещены', и 'если они не примут своевременных мер против нее, то дело может принять для них весьма неприятный оборот' и в подкрепление своих слов вычитал ему те статьи закона, где говорилось о стачках и о возмущениях, производимых скопом, Роман Васильевич, не доверявший Петру Матвеевичу, не ожидал подобного известия. Но перед таким авторитетным аргументом, какой привел ему Борис Федорович, он растерялся, упал духом и, по обыкновению, посетовал и на свою долю и на общество, избравшее его головой.
Результатом происшедшего между ними совещания о принятии предохранительных мер было то, что на другой же день в волости назначили сходку, на которую повестили всех крестьян-рыбопромышленников. Самые бедные, вроде Кулька, Вялого и Кондратия Савельича, не оповещались: все знали, что они придут и без повестки потолкаться в толпе, послушать, о чем говорят более зажиточные, и потом поднять вверх правую руку, утверждая этим принятым в быту их жестом то мнение, которое установит меньшинство их. В этой бедной, забитой жизни капитал играет еще большую роль, чем где-либо, подавляя всякую правдивую мысль, если она родилась в уме бедняка, одетого в оборванный полушубок и такие же бродни.
Несвязно, запинаясь на каждом слове, произнес вступительную речь Роман Васильевич, объясняя собравшемуся обществу незаконность составленной ими таксы. Все внимательно слушали его, теснясь за решеткой, отделявшей волостное присутствие от остального пространства, предназначенного для сходок. Внимательно слушал его и Борис Федорович, стоя, по обыкновению, с подвязанной щекой у стола, покрытого черным сукном и заваленного бумагами и пакетами. Никто в толпе во время его речи не шелохнулся, и каждое слово его отчетливо доносилось до ушей стоявших даже у порога. Скрестив на груди руки, слушал его и Иван Николаевич, выдвинувшийся вперед всех при начале ее.
— Ты о чем это говорил-то, не во гнев тебе, спрошу я?.. — произнес он, когда Роман Васильевич замолчал и отирал полою нового суконного зипуна вспотевший лоб и ладони у рук. — Я, признаться, слушал, да что-то в толк не взял!
— Народ-то вот не надоть мутить, Иван Николаич! — с сердцем ответил он. — Вот я к чему!
— Так тебе бы так и сказать, короче бы дело! А кто ж их мутит?
— На миру-то про тебя говорят!
— По-твоему выходит, у всего-то крещеного мира и разуму своего нет, а? — с иронией спросил он.
— Мир-то наш, Иван Николаич, что скворя, [4] все боле с чужого голоса поет. Уж не тебе бы и пытать об этом, ты сам пытанный! Ты вот и теперь первый заговорил, а все молчат, стало быть, оно и касающе тебя!.. Ты, Иван Николаич, к слову сказать, помутил мирским-то разумом, да и в сторону, а мы в ответе!
— В чем же ответ-то твой будет, ну-ко?
— В попущении бунта!
— Бунта-а-а! — с удивлением произнес он.
— В такце вашей да в казенном ушшербе.
— Гора-то какая выросла, и глазом не окинешь, а? Заварили же мы, братцы, кашу волостным на расхлебу, — с иронией обратился он к обществу, все время молча слушавшему их. — При каком же тут деле казна-то? — снова спросил он.
— Ушшербнет.
— Отчего бы это казне-то ушшербнуть, ответь-ко? Кажись, сама деньги-то делает.
— Иван Николаич, ты взялся говорить, так словами-то не играй, здесь волость, сход! — серьезно заметил ему писарь. — Здесь слово-то говори с оглядкой.
— А тебе бы, Борис Федорыч, на мой ум, подвязать язык надоть, а не ланиту. Ты меня-то не учи! Я сам порядок-то знаю! Ты не боле как наемник наш, твое вот дело писать, что голова тебе прикажет да общество. А свое-то слово в мирскую речь бросать не доводится. Аль язык-то тебе Петр Матвеич наточил, а? Ну-тко, скажи нам, кому это он в волость, по задворьям-то хоронясь, узел вчера нес, что доброй бабе и на коромысло не зацепить, а?
Борис Федорович покраснел и, отвернувшись в сторону, закашлялся и поправил повязку.
— А-а-а! Видишь, сладкие ж гостинцы-то, и перхоть взяла, — с юмором заметил Иван Николаевич.
В толпе послышался смех.
— Доехал… то ись… и мужик же… а-ах ты, братец! — раздались в ней одобрительные отзывы.
— Иван Николаич, ты уж был в науке? — вступился Роман Васильевич, покачивая головой.
— Был, Роман Васильич, был… осветился! — тем же тоном ответил он.
— Что птица за решетчатыми окнами сидел?
— Сидел, Роман Васильич, сидел, да там и правду-то щебетать научился! А корить то этим при обществе нечего, не за воровство сидел, а за правое дело, что свеча пред богом… По-омни, все мы под богом… от тюрьмы да от сумы…
— Не корю я тебя, дру-у-уг, — прервал он, — а грех бы, говорю, других-то совать в энти палаты…
— Кого ж я сую-то, а?
— И общественников и нас…
— О-о-о! А я уж испужался, думал, не Бориса ли Федорыча; так он, Роман Васильнч, и без чужой помощи своим умом до энтих-то палат доживет. Гостинцы-то на еду скусны, да отрыжка-то с них о-о-ой… худая живет! А ест, ест, да и придет час отрыгнуть! А ты бы, Роман Васильич, послушал моего старого ума, лучше б было, коли за общество стоял. С нами тебе жить-то доведется, о-ой, с нами! Скажи-ко ты мне, чем я под иго-то подвожу, а?
— Не ты ль на такцию общество-то подбил, а?
— Я! я! Так энто и есть иго-то… бунт-то?
— Бунт!
— Если я, к примеру, слепому дорогу покажу — и бунтовщик, а? Да где же про это писано?
— В законе!
— Неуж в законе не велено, чтоб мужик по своей цене свое кровное добро продавал, а?
— По своей-то цене? — повторил Роман Васильевич и, задумавшись, почесал в затылке. — Не велено! — утвердительно, наконец, ответил он. — Не велено! — снова повторил он тем же тоном. — Положенье такое: такциям запрет, а кольми того говорит, скопом!
— Ско-опом! энто что ж за слово?
— Слово… самое… в законе прописанное… законное слово! — пояснил он.
— А-а! Так по закону-то так надоть, значит: если рыба мне стоит два с полтиной пуд, то я должен отдать ему по его цене, а не по моей!
— Не то ты говоришь, Иван Николаич, — прервал писарь, все время молчавший после происшедшей с ним сцены. — Поймите, — обратился он к обществу, избегая проницательного взгляда Ивана Николаевича, — закон не воспрещает продавать свое добро по какой хошь цене, а воспрещает токмо такции… самовольные стачки скопом, к примеру будучи сказать, как вы установили обчеством, если от них предвидится казне ушшерб. Во-от что закон-то гласит, поняли ль?
— Ты растолкуй, какой казне-то ушшерб от наших цен? — спросил его Иван Николаевич.
— И как ты это в толк не возьмешь спросить: 'Собрали ль мы подать-то?' — укоризненно качая головой, вмешался Роман Васильевич,
— Нк мое дело казенный сундук считать. Ты голова, ты и блюди!
— Ты бы спросил, много ль мы собрали-то ее. Мы и первой-то половины не очистили, а второй-то и не начинали; так энто казне не ушшерб?
— Ушшерб!
— А собрать-то ее когда же, а?
— Поторгует мир на Юровой, справится и очистит грехи… Подожди! Не вдруг!..
— То-то не поторгует!.. В лонские-то годы, помнишь, торговцы до ярманки грузили возы рыбой да отправляли. Мы до ярманки-то, бывало, сборные книги очищали, а ноне кто продал ее, рыбу-то, окромя