новопере-дельцы, и, измываясь сейчас над Россией, нащупывая в ней самое глубинное, сокровенное, пытаясь корешки этого чувствилища пересечь, они тем самым покушаются на моё настоящее и будущее, оставляя безо всяких надежд. И чудится, что вот сейчас под покровом вселенской ночи пробудится Господь, приподнимется с постелей, сонно всмотрится в безумное, безнадёжное, тяжко больное человечество и немедленно содеет нечто такое безжалостным своим судом, что немедля отзовется на погрязших в безумстве своём… Отмщения хотелось мне впервые в жизни…

…Как жить далее с сердечной надсадою? Как случилось, что остались мы без куска хлеба, и я нынче беднее последнего пенсионера? Вроде бы не лентяй, все последние двадцать лет 'ишачил' без выходных и отпусков, и вот на тебе, получай, милок, собачье неприкаянное выживание. Издал более двадцати книг, государство заработало на мне многие миллионы, я же не получил и процента с них. Выходит, меня трижды ограбили проходимцы: сначала Брежнев с Горбачевым, потом Ельцин с Гайдаром, превратив мои нищие, прикопленные на случай рубли в жалкие гроши… Ну и прокураты, забодай их козёл!

Ночь темная, глухая, как броня, лишь тонкий пронзительный свист за окнами. Куда летим? Эх, никогда ни перед кем не заискивал, не пресмыкался, не ловчил, не объегоривал ближнего, куска чужого не вырывал изо рта, к власти не полз на карачках, обходя её за версту. И ныне милостыньки не прошу. И только об одном молю Господа, чтобы с миром ушли все проказники с каменным сердцем, слезли с властной стулки, чтобы не пролилась из-за этих прокуратов напрасная кровь. Эх, кабы зов мой да к их сердцу! Но чую, затворены ушеса их и налиты бычьей кровью упрямства глаза их…

Я не семи пядей во лбу, ничем особым не отмечен, не имею третьего глаза, чтобы наконец-то высмотреть гибельность ловушек, с дьявольской ловкостью выстроенных на русском пути, у меня никогда не было магического кристалла, чтобы прозреть национальную судьбу, и 'Аристотелевых врат', чтобы определиться по чёрной книге в этой такой мимолётной жизни. Но отнюдь не в похвальбу себе, как нынче любят выставлять себя проходимцы — 'неистовыми борцами с советским режимом', я, двадцатилетний провинциальный паренёк, не зная ничего о сталинских лагерях и 'давильне', как любят выражаться коротичи и яковлевы, я по поведению окружающих, по бесконечно несчастной жизни близких почувствовал, что нами правит некое зло, атомарно распыленное во всём. И потому, став журналистом, никогда не заходил в райкомы и обкомы партии, хотя это было принято по службе, и, скитаясь по северам, в глубине России, лишь укреплялся в своих догадках, что западный марксизм чужд самой человеческой природе, ибо силовые векторы его пути направлены против движения солнца, разрушительны по своему изначальному мистическому антихристову замыслу…

Это не было каким-то моим личностным уроком, и не хрущёвская 'оттепель' тому причиной; семя неприятия проросло помимо моей воли, когда солнечный луч упал однажды особенным образом и высветил моему придирчивому зрению тёмные, угрюмые углы советской жизни, где, оказывается, росли и цвели какие-то странные цветы зла, прежде скрытые от моего наивного взгляда. Время вдруг потеряло свою устойчивость, какую-то надежную обезличенность, оно окрасилось в цвета побежалости, как металл при закалке. Считалось за хороший тон хулить и журить всё, к чему можно было приноровить 'сталинский режим'; отец, батько, великий учитель, по ком плакала с надрывом вся страна в день похорон, без кого будущая жизнь казалась немыслимой, вдруг оказался исчадием вселенского зла.

Нужно было время, чтобы народ очнулся от памороки, чтобы сердечные очи открылись, и мы смогли различить суровую правду от ложных наветов и злоумы-шлений. Да, антисистема была антирусская в своем замысле, и выстроилась она на крови, и была она послана нам Богом в особый урок, в котором смог проявиться русский характер в его силе, поклончивости и стоицизме и из этого опыта извлечь для себя пользу. Антисистема защищала себя, как могла, только чтобы однажды не обернуться в систему; таких тираний в человеческой истории случалось изрядно, временами более кровавых и жестоких. Но если жить по нравственным урокам и заповедям предков, нет нужды предаваться мазохизму воспоминаний и мести, но стоит извлечь науку из минувших страданий, чтобы в дальнейшем не повторять трагедии, постоянно помнить, что цветы зла роняют свои семена.

Но, увы! Когда партийцы, кто с пеною у рта защищал догматы, кто каждую строчку моих книг прочитывал под особой лупой, отыскивая в них антисоветизм, кто создавал духовный вакуум, выкачивая из моей родины всякое национальное чувство, все приметы быта и побыта, чем и гордится любой народ, и вот когда именно эти 'пастыри', как крысы, побежали со своего корабля, оставляя несчастную паству свою в трюмах с задраенными люками, то именно они, певцы ком-

мунизма, и стали мне особенно чужды. Лишь из чувства протеста к этим 'амфи-сбенам' (двуголовым змеям), с легкостью сменившим шкуру, я даже подумывал вступить в партию. Для меня было ясно одно: в тот момент разложение партии для государства — это как бы выколупывание цементного раствора, на коем держалась кирпичная кладка, без чего всё здание державы, казавшееся вечным и неколебимым, неминуемо расползется по швам и рухнет, как 'хрущёба'. Именно эти партийные скрепы, эти болты и крючья сшивали страну в единое целое, и никакая конвергенция и общечеловеческие ценности не могли заместить их. Нужно было вводить новшества в костенеющее хозяйство, не трогая пока идеологических шпангоутов, этих ребер корабля. Мечта о 'земном рае' в последние десятилетия была настолько подточена эрозией, что сами Марксовы, вроде бы незыблемые фундаменты, стали искрашиваться, обнаруживая подземные провалища и тайные лазы. И вот из партийного червилища, из цековского улья, от кремлевской матки и отроились те безжалостники, внуки 'кожаных людей', которые ради сокрушения Марксовых заветов, ради груды безнадзорных денег, ради мамоны могли пожертвовать всем русским народом, снова пустить его в распыл, в дрова революционной кочегарки, как норовили сделать теоретики мирового пожара ещё в семнадцатом году и во многом тогда преуспели. Они не только отроились, но своим дружным гудом, неистовой толчеёю в коридорах власти, цепкостью и кусачестью скоро заслонили добрых людей, заглушили всякое остерегающее слово. 'Если худые люди сбиваются в стаю, то и добрым людям надо объединяться', — ещё в начале века предупреждал Лев Толстой. Но, увы, добро ещё топчется в присте-нье, размышляя попроситься-нет на ночлег в избу, а зло уже прыг-скок в окно без приглашения, да и самого хозяина цап-царап за шкиряку… А если хозяин окажется 'порчельником', да и сам с худыми намерениями, то с подобным атаманом он быстро столкуется и пойдёт ему в услужение.

Александр Яковлев из ярославских мужиков, всем своим видом: мохнатыми бровями, сердитыми волчьими глазенками и плешивой головою, плотно посаженной на короткую толстую шею, умением медленно цедить пустые слова — похож на деревенского заковыристого хозяйчика, что случайно уцелел в коллективизацию, смывшись в город в конторщики иль завхозы. Из того сорта людей, что своей выгоды не упустит и, вроде бы Богу молясь, втихую Бога зачастую попирает; он слывет на миру за многодума, а у бедных за милостивца, что погодит с живого кожу снимать; даст в долг несчастной вдовице пуд картошки под будущий урожай, но осенью потребует два.

Для него спасительным логовом стала 'Контора' на Старой площади. Яковлев оказался самым яростным доктринером-догматиком, верным дворовым псом либералов, погубителем русских мечтаний, ярым атеистом худшего разлива, пересмешником русской идеологии, пытавшимся русскую физиономию выкроить наподобие 'куриной гузки'; этот угодливый цековский служка, объехавший на кривой и хозяев своих, презирал народ и Россию, пожалуй, ненавидел пуще любого ин-тернационалиста-чужебеса. Где, когда и к кому пошел он в услужение, какими тридцатью сребрениками заплатили ему за шакалью службу, долго не узнать, ибо масонская 'скопка' крепко хранит свои тайны за семью печатями. Василий Розанов писал в своё время: 'В России даже русское дело в еврейских руках'. Но стоит подправить Розанова, чего он, может быть, не хотел видеть иль отводил глаза: справляется это 'русское дело' от еврейского умысла и управления, но зачастую русскими руками.

Нынче по извечному лукавству и тайной выгоде для себя Яковлев звал всех к покаянию. Как водитель слепых, он не мог жить без того, чтобы не спихнуть под-невольников своих в яму. Известно: 'Отверста дверь для покаяния'. Но покаяние — это личное, глубоко интимное дело, оно не признаёт гласности, можно снять грехи лишь у исповедника. Когда каются прилюдно, бия себя в грудь, — это тешат гордыню, потрафляют себялюбию своему иль лукаво делают гешефт. 'Ибо наружное покаяние не цельбу приносит, а погибель'.

Те, кто призывает народ покаяться, тем самым оставляет себя в стороне и к тому народу себя не причисляет, тайно презирая его, как быдло, мусор, навоз истории.

Воистину: 'Горе тем, кто зло называет добром, а добро злом, тьму почитает светом, а свет тьмою. Горе тем, которые мудры в своих глазах и разумны перед самим собою'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату