отца.
В письме, написанном дядькой под его диктовку, отец просил прощения за то, что произошло четыре года назад. Он просил понять, что должен был чувствовать пожилой, проживший суровую жизнь человек, когда собственный сын, безусый мальчишка, отказал ему в повиновении. В запальчивости, раззадоренный водкой, он поднял на меня руку, но скорее дал бы ее отрубить, если бы знал тогда, в какой ад меня толкает. С тех пор он лишился покоя. Семья распалась, и люди постоянно попрекают его прошлым.
«Поступай теперь, как велят тебе совесть и разум. Я тебя, сынок, в добрый путь благословляю…»
Я читал письмо, и в моей душе стиралась и таяла застарелая обида. Переломить свою гордость и повиниться перед сыном… Тяжело же ему это далось!
В письме была также коряво нацарапанная приписка Власа Данилыча, сообщавшего, что слово свое он сдержал и о нашей встрече никому не обмолвился, а то, что ему сон привиделся, — так в этом он не виноват. Он просил также от имени села о скорейшем моем возвращении, а то люди подумают, что я нос деру и… «земляками не нуждаюсь, согласно мелкобуржуазному масштабу».
На другое утро я собрал свои манатки, обнял заменившую мне мать Нину Петровну и двинулся вдоль большого степного тракта.
Почему пешком, спросишь ты, не поездом, не машиной?
Потому что так я ушел из дому и так хотел вернуться. Да, впрочем, что может быть приятнее такого путешествия, если у тебя новенький диплом, здоровые ноги и девятнадцать лет за плечами?
Десять дней пути, и передо мной в степи встала над глубоким яром белая станица — как листок, вырванный из истории.
Я перешел речку вброд в том самом месте, что и тогда, в ту темную ночь. Вот оно, отцово поле… Я взял горсть земли — земли первых помыслов и мечтаний, растер ее в руке и заплакал.
Два раза в жизни я плакал: когда у меня гитлеровцы Леньку убили и тогда… Этих слез мне не стыдно.
Как старая Дергачева летала
В конце лета я сказал отцу, что собираюсь поступать в институт. Он предложил мне помощь, хотя бы в виде посылок, но я отказался.
— Это как же? От отца принять не хочешь? Стало быть, сердишься еще, не забыл?
— Нет, отец, не сержусь. Что было — то прошло. Но я себе слово дал: буду всего добиваться сам, без всякой помощи. Посмотрим, чего я стою.
Отец продолжал настаивать, я не сдавался. Наконец вмешался присутствовавший при разговоре дядька.
— Да оставь ты его. Дергачев ведь, не видишь, что ли? И ты такой же был, и я, и дед, и прадед. Все у нас такие. Дергачевский он, и баста! Не уступит.
Я мечтал не столько о врачебной практике, сколько о борьбе с причинами заболеваний, с миром микробов. Исследовательская работа в этой области требует, по крайней мере мне так казалось, постоянной практической работы и основательных знаний о животных. Поэтому я поступил сразу в два института и изучал одновременно медицину и ветеринарию…
Это были самые трудные годы моей жизни. Не стану рассказывать о них, скажу лишь, что, когда я наконец получил оба диплома, у меня было тяжелое нервное расстройство.
К счастью, я получил стипендию. К тому времени Ленька, мой кореш из банды беспризорных, перешел на третий курс машиностроительного института. Он раздобыл немного денег и предложил отправиться вместе в пеший поход по Кавказу.
Два месяца в горах поставили меня на ноги. Я взялся за работу с новой энергией.
В течение двух лет я был врачом в отдаленном районе. Потом написал небольшую работу о детском параличе и стал сначала ассистентом экспериментального института, а года через два — его директором.
Что там много говорить: незадолго до войны я добился всего, что мы называем счастьем! У меня была желанная работа, любимая жена, сын, материальный достаток. Меня уважали люди.
Одно из событий того года, я имею в виду 1939 год, навсегда осталось у меня в памяти как символ всего достигнутого.
Приехала ко мне погостить мать: ей хотелось вдоволь натешиться внучонком. Она пробыла у нас больше месяца. Я показал ей мир, в котором жил, который завоевал я, степной парнишка: большой город, театр, кино, концерты, свою больницу, лаборатории.
Когда она собралась в обратный путь, я попросил своего приятеля, летчика, отвезти нас на самолете.
И вот однажды, после полудня, когда работа в поле подходила к концу, над нашим селом появилась стальная птица. В поисках места для посадки она описала круг и начала снижаться.
Люди обезумели. Им, правда, иногда случалось видеть высоко в небе самолет, но тут мотор тарахтел над самой головой.
Они побросали работу и гурьбой побежали в ту сторону, где хотел приземлиться самолет. Несколько раз самолет взмывал вверх, подавая людям знак, чтобы они разошлись и высвободили место: не мог же летчик посадить самолет им на головы.
Только тогда они поняли, отбежали в сторону и замерли в неподвижности. Самолет приземлился. Дверца открылась, и вышла… старая Дергачева!
Ну, вот и все. На этом можно бы и закончить. Понимаешь, это было то самое главное, что я мог дать матери и своему селу: полет в небесах!
Представь себе, как мать делилась впечатлениями с другими старушками и как потом мы катали на самолете самых младших и самых старших, внуков и дедов.
Добавлю еще, что с той поры на селе сменился календарь.
Теперь, вспоминая что-нибудь, говорили: «Это было за два года до того, как старая Дергачева прилетела…» Или: «Это было в том году, когда старая Дергачева летала…»
«Русский доктор» замолчал.
В тишине ночи было слышно, как за окном барака в двойной сети электрических проводов свистит весенний ветер.
Майданек спал, освещенный бдительными прожекторами сторожевых башен. Лагерь, как и мы оба, грезил о временах без колючей проволоки, о людях без номеров.
— А что потом? — тихо спросил я доктора.
— А потом была война, лагеря, борьба в польском партизанском отряде… Хочешь знать все? Ладно… Завтра расскажу. Мы и так целую ночь проговорили. Скоро перекличка. Вздремнем-ка хоть чуточку, если сумеем…
Туманный день
День наступил туманный. На шестом поле [12] дымила невысокая труба. То ли фабрика, то ли смолокурня — так это выглядело издалека… Предвещая близившуюся непогоду, низко-низко стелился дым, клочьями грязного ватина скатываясь за проволоку в мирно-идиллическую долину Быстрицы, где в ужасе замер Люблин.
День подымался бледный, угарный. В царстве туберкулеза от нар к нарам бежал тревожный шепот. Запекшиеся губы шептали странные, гнусные слова, слова, как короста заразной сыпи: пришел «цуганг» больных из Бухенвальда — одни «доходяги», «гамли» [13], а от нас уходит «абганг» здоровых, фронт так близко, что после переклички уже не услышишь больше «арбайтс командо