«Сильный индивид. Быть может, и хищный», — думал я, глядя, как он шел ко мне широким кавалерийским шагом, в офицерских сапогах, в приличном осеннем пальто, высокий и изящный.
— Что, удивляетесь, наверное, каким я стал франтом? Это меня так мои ребята одели. Как узнали, что я назначен врачом, давай нести — кто сапоги, кто пальто, кто шапку… «Держи, говорят, надевай. В Майданеке ты первый русский доктор. И не можешь теперь ходить, как мусульманин…» [2].
В его голосе слышалась затаенная гордость этакими «ребятами», их чувством коллективизма.
На его груди, с левой стороны, над самым сердцем, выделялся свежим багрянцем винкель [3] с черной буквой «П». Поляк? Не может быть… Ведь он сам говорит…
— На винкель смотрите? Имею ли я право умереть здесь как поляк? Может быть, и имею. Бросьте, не гадайте понапрасну, когда-нибудь сам расскажу…
Он сел на край нар и сразу приступил к делу:
— Я пришел за вами.
— За мной? Да ведь я завтра возвращаюсь в столярную мастерскую.
— Это бессмысленно. После тифа и воспаления легких — на тяжелую работу? Быстро выдохнетесь. Послушайте, я теперь врач четырнадцатого блока. Мне дают пятьсот пятьдесят туберкулезников из всех лагерей Европы. Я уже подобрал санитаров. Хорошая компания: одни политические, ни одного уголовника! Нам только писаря не хватает. Вы им и будете.
Так я попал вместо столярной в четырнадцатый блок и начал вести книгу живых и мертвых.
В ревире [4] уже давно произошло резкое деление на блоки шакальи и человеческие. В одних наживались на бессилии заключенных, в других действительно лечили. А нужно вам сказать, что лечить в концлагере — это было целое искусство, сопряженное с большим риском.
Выдержать нажим эсэсовской медицины, стремившейся к быстрейшему и полному уничтожению «цугангов» [5], мог только человек великого сердца и отваги — крепкий конспиратор. Нужно было получать контрабандой лекарства от родных и Красного Креста, организовать настоящее лечение, укрывать слабых, умело сохранять тайны блока. Этих и многих других предметов лагерного лечебного дела не преподавали в университетских клиниках. Подобные пробелы в своем образовании лагерный врач должен был восполнять на ходу, практикуя под сенью окружающих его виселиц.
Из окон старых больничных бараков в задумчивости смотрели на новый четырнадцатый блок профессор Михалович, хирург Поплавский, доктор Величанский и несколько других участников тайного Союза добрых врачей.
«Русский доктор» носит койки, переселяет больных. Устраивается. Товарищ или каналья?
В шакальих блоках тоже выжидали:
— Что за фрукт? На что он клюнет: на тряпки, на водку, на звонкую или шелестящую валюту? У него пятьсот пятьдесят порций, крупное дельце. Что ж, надо с ним выпить, а станет своим — по рукам, и баста!
Но сразу же после устройства «русский доктор» демонстративно показал, на чьей он стороне.
— Завтра выдадут посылки, — сказал он за ужином своей команде. — Я видел список. Посылки прибыли Добржанскому, Чижу и мне.
— Вам? — вырвалось у Добржанского, который не умел ни врать, ни притворяться.
— А вы думали, что я сирота? У меня тоже есть семья, да еще какая! А посылки я предлагаю отдавать в общий котел. Нас семеро. Пятеро получают, а двое нет. Угощать сами знаете как: иногда неловко, обе стороны стесняются. Лучше всего — общий стол, общий повар, и дело с концом!
Предложение прошло без возражений. Тогда «русский доктор» внес второе предложение.
— На Курпях, — сказал он и с мягкой усмешкой добавил: — у нас на Курпях в новом доме всегда справляется «новоселье», приглашаются соседи, разумеется, хорошие. Может быть, мы эти первые три посылки оставим для приема? Товарищеская вечеринка, понимаете, — чем хата богата! Пригласим нескольких врачей, ни одной сволочи, конечно! Соберемся, выставим сторожевых, побеседуем за ужином, споем потихоньку. Чиж организует все это как следует.
Действительно, Чиж, молодой штейгер [6] или помощник штейгера — я не разбираюсь в шахтерских званиях, — словом, Генек Чиж из Домбровы, который все свободное от работы под землей время проводил когда-то в любительских рабочих хорах, устроил вечер, достойный четырнадцатого блока: было пение, декламация и прочая самодеятельность, в том числе и выставка карикатур лагерного художника Васнавского. Добржанский, добрейший и тишайший из агрономов, которых когда-либо рождала Пулавская земля, так изобразил последние минуты Гитлера, Гиммлера и нашего Тумана, что все мы получили настоящее наслаждение! В заключительной части вечера корифей «науки о лагерях» Шиманский, изучающий немецкие лагеря с 1939 года, выступил с превосходной лекцией на тему: «Бухенвальд, Гросс-Розен и Дахау — практические советы».
Как раз во время этой лекции Чиж отозвал меня в сторону и тут, между перевязочным шкафчиком и печкой, таинственно зашептал:
— Ничего не понимаю, не могу его раскусить…
— Кого?
— Да нашего доктора. Это ребус, говорю тебе, трудный ребус! Подумай сам: он русский, но на винкеле у него буква «П». И в картотеке числится поляком. Я сам проверял. Черным по белому выведено: «Поляк». А?
— Ну что «а»? Очень просто: польский гражданин русской национальности.
— Пусть так. Но по картотеке его звать Ежи, а советские ребята, те двое, что все время сюда ходят, зовут его Вова! И почему это он пользуется у них таким почтением, а?
— Так ты думаешь, что это советский офицер?
— Вот именно! Я так и думал раньше. И, наварное, думаю, какой-то важный офицер, а в том, что он по-польски умеет говорить, ничего удивительного нет: преподают же у них в некоторых школах польский, — мог научиться. Но он получает посылки из Ломжи, у него там семья, и в Польше он живет давно! Он мне сегодня одну такую народную песенку спел, что я, старый хоровик, такой не слышал. А «Варшавянки» не знает! Ты сам слышал, он все время слова спрашивал. И «роты» [7] петь не умеет, а? Как это увязать? И еще обрати внимание: за одну неделю он так здесь все организовал, что наши сегодняшние гости глаза вылупили. Понатаскал откуда-то всякого хламу, и лекарств, и бинтов… У него уже свои люди есть, контакт с городом, связи, средства… И все это за неделю! Только старый хефтлинг [8], прошедший тяжелую лагерную школу, может так свободно комбинировать в Майданеке. А он говорит, что нигде не сидел, прямо из Замка сюда прибыл, а?
И Чиж до тех пор сыпал свои загадочные «а», нагромождая их в беспорядочную кучу догадок и предположений, пока я не рассердился:
— Да отстань ты! Пусть он будет хоть сам граф Монте-Кристо!
— Вот-вот, — живо подхватил Чиж, — я как раз и думал, что он граф, знаешь, из тех, безземельных, эмигрантов-графов. Но и это не совпадает. Ему и сорока еще нет. Так сколько же ему могло быть при царе? Лет четырнадцать от силы. Самое большее — он мог быть тогда в Кадетском корпусе. А наш вахмистр Скоропад говорит, что доктор в совершенстве знает службу. Может, он не доктор, может, ротмистр, а?
Самые различные догадки разрешает время, и самых различных людей сближает общая работа и общая участь.
В мельнице повседневных забот и трудов дробились различия в возрасте, происхождении или религии, отсеивались взаимные предубеждения. Борьба с грязью, с насекомыми, борьба за пищу, топливо и безопасность, за жизнь обитателей обреченного четырнадцатого блока — в этом суровом испытании характеров «русский доктор» сумел завоевать уважение польских врачей и собственной команды.
Проявилось это уже в первый месяц. Однажды он вернулся из шрайбштубы [9] бледный и, едва дотащившись до своих нар, упал почти без чувств. Оказалось, что, несмотря на запрещение, он уже в третий раз выписал требование на кальций.
— Санаторий в Майданеке устроить хочешь? — кричал лагерарцт [10] . — Этого только не хватало! Какая наглость!