только одно желание: нажраться досыта! Ведь сытость — это жизнь, это сила, это возможность бить, пинать и снова жрать досыта.
Лагеркапо, сгорбленный, крысоподобный, с острым рылом, обгладывал лошадиную кость с явной нервозностью. Он испытывал угрызения совести оттого, что вчера, избивая меня, не забил до смерти. А что будет теперь? Ведь он уже ничего не сможет мне сделать. В лагерной иерархии мы равносильны: он начальник административный, я — санитарный. Я подчиняюсь непосредственно коменданту и только ему, а так как за мной стоит гауптштурмфюрер, которому я зачем-то там нужен, у меня имеется несомненное превосходство над лагеркапо. Если я даже убью его, разумеется, под соответствующим предлогом, комендант не станет слишком интересоваться тем, отчего погиб лагеркапо Федюк, как не интересовался до того, почему банщик Федюк с Пересыпи стал лагеркапо.
Время от времени лагеркапо переставал грызть и, оценивая мою силу, вес и рост, поглядывал на меня из-за кости. Потом, разозленный, снова с дикой страстью вгрызался в лошадиную челюсть: «Ой-ей-ей, какой же я идиот! Еще пару ударов кныпелем вчера, и сегодня не было бы этого лагерарцта!»
Я также взвешивал свои силы, раскладывал пасьянс всех вариантов борьбы, возможных в новой ситуации. Горячая еда действовала, как вино. Я разомлел. Ноги у меня дрожали, голова была словно в тисках. «Это скоро должно пройти, главное, не поддаваться, — думал я, — а действовать быстро и решительно. Прежде всего нужно уподобиться им и, мимикрии ради, еще сегодня устроить что-нибудь такое, чтобы эти ненасытные твари поняли, что я не какой-нибудь докторишка, размазня интеллигентская, а сволочь, с которой лучше не связываться. Если они не будут бояться, то быстро сообща уничтожат меня».
Пришел лейфер с известием, что меня зовет обершарфюрер Зольде.
Комедия с итальянской „Пьяффой'
Шеф кухни № 1, он же управляющий хозяйством лагеря, жил в двух комнатах с ванной в той части барака, где стояли котлы. Для местных унтер-офицеров его квартира была образцом лагерного холостяцкого жилища. На полу — барсучьи и волчьи шкуры из соседнего имения. Топчан с какой-то костельной накидкой. На домотканном ковре — коллекция хлыстов и бичей. Лампочка под зеленым абажуром для «гемютлих» [51] и портрет фюрера над письменным столом как «гезетцлих гешютцт» [52]. Гимнастические снаряды, огромная афиша цирка Аугуста Зольде и многочисленные фотографии на всех стенах: Зольде в цилиндре, Зольде во фраке, Зольде — укротитель, Зольде — директор…
Пожилой, высокого роста, с пышной фигурой, обершарфюрер Зольде производил впечатление итальянского тенора в отставке (свою молодость он действительно провел в Италии, странствуя с цирком). Он любил итальянскую пищу и итальянские словечки, обладал манерами гранда из дешевого фарса и характером дрессировщика.
Принял меня Зольде с приветливостью мецената. Заговорил о Болонье, давшей миру столько знаменитых врачей и его, Аугуста Зольде. Он один среди здешнего варварства в состоянии понять человека науки. Каждый doctissimus [53] может быть уверен в его поддержке, бескорыстной поддержке. Эту колбасу, которую он мне даст сейчас, он дал бы — per Dio! [54] — даже если бы его рысак был здоров, а так как он болен, то, разумеется, новый доктор не откажется взглянуть на него…
С этими словами он ввел меня в другую комнату, где я увидел Кичкайлло.
Кичкайлло сидел на табуретке в одних трусах, опустив ногу в ведро с водой, рядом лежали гантели. По-видимому, он был вынужден прервать тренировку из-за боли в ноге, увидев меня, он даже разинул рот от удивления, но сейчас же закрыл его, и лишь в узких щелочках черных глаз можно было заметить его радость.
— Это мой феномен, — объяснил Зольде, похлопывая Кичкайлло по великолепному торсу. — Мой военный трофей. Я его готовлю в чемпионы арены. До обеда он бегает в упряжке, а после обеда тренируется по моей системе.
Я осмотрел ногу Кичкайлло.
— Чем же ты ее натер? — спросил я, подавив смех.
— Солью, — ответил Кичкайлло, на своем певучем беловежском диалекте. — Этот Зольда, собачий сын, каждое утро мордует и мордует меня своим мундштуком (сэ такой, скажу я вам, намордник) и все брешет: «Пьяффа, пьяффа!» Так я ногу посолив докрасна и от табе: калика!
Я спросил Зольде, что такое «пьяффа», на которую жалуется его «феномен». Зольде показал, как распирается мундштуком рот коня (в данном случае Кичкайлло) и как надо управлять конем, чтобы тот, стоя на одном месте, пленительно, graditemente [55] перебирал ногами. Высокий класс дрессировки лошадей в применении к человеку — очень полезное упражнение для нижних конечностей.
Я сказал, что это упражнение на некоторое время нужно прервать, у больного повреждена мышца. Нужен массаж.
— Массаж? Прошу вас, массируйте, mio conto! [56]
— О, конечно, герр обершарфюрер, я бы немедленно сделал это сам, если бы здесь не было специалиста. Но поскольку у нас в лагере находится Чечуга…
— Вер ист дизер Тиетшута? [57]
— Чечуга до войны был придворным массажистом Кремля.
— Так пускай он массирует Китскайлле! И меня пусть массирует! У меня, доктор, временами бывает этакое покалывание в пояснице, прострел. Где он, этот Тиетшуга?
Он записал все и сказал, что завтра похлопочет о переводе Леньки в больничный барак эсэсовцев в качестве санитара. Вечером Ленька сможет приходить сюда на массаж, а спать будет в моем бараке.
Я поблагодарил за колбасу, которую Зольде сунул мне в карман, и крикнул Кичкайлло:
— Натри ногу еще раз, пусть Ленька совершит чудо! — и вышел из барака в убеждении, что теперь мы действительно на коне.
Пересекая площадь для перекличек, я заметил, что со стороны кухни № 2, за мной наблюдает шарфюрер Куперман (ведь я вышел от его начальника и врага), а из шрайбштубы подглядывает наушник лагеркапо лейфер Буби. Однако я должен был во что бы то ни стало увидеться с Ленькой, передать ему добытую у Зольде колбасу и сказать, чтобы сегодня после переклички он обязательно пришёл ко мне на урок массажа.
И я сделал это у них на глазах! Они видели только, что я кричу на него за грязь и беспорядок в отхожих местах, что я бью Леньку, что Ленька поднимает руки, моля о пощаде (а того, что при этом он поднял колбасу, они не заметили).
Как я выколачивал „микрофауну'
Наступали сумерки. Я ускорил шаг, чтобы еще до переклички принять под свое начало то, что здесь называлось больницей, а в действительности было лишь издевательством над больными. Этот барак без окон и дверей стоял на отшибе, тут же возле поля, куда свозили мусор и нечистоты.
Проходя мимо этого поля, я вдруг услышал визг. Это лютовал лагеркапо Федюк. Он уже свалил с ног двух мусорщиков и принялся за третьего, когда вдруг заметил меня. Я шел прямо на него, шел с чувством радости и облегчения («Ну, наконец-то!») и с таким же холодным ожесточением, как тогда, когда пропел свою первую команду к атаке.
Лагеркапо отпустил мусорщика, присел и повернулся лицом ко мне. В этой своей защитно- наступательной позе с острым задранным кверху рылом, готовый к прыжку, он удивительно напоминал огромную крысу на лагерной помойке. Капо был убежден, что я вот-вот брошусь на него. Но я равнодушно