возвышается сам Перальта. Его я узнаю прежде, чем он вынимает изо рта гвоздики слов (так делает мастеровой человек для удобства своего столярного, либо сапожного дела), начинает вбивать их мне в голову по одному.
«Перальта. Полковник. Отдел по борьбе. С экономическими. Преступлениями».
Бочка посреди комнаты, рогожки сброшены, рассыпана цементная пыль. Везде, всюду злобная Хунта, чужие голоса, топот ног, стоны половиц. Бухают двери, кто-то грохочет сапожищами по чердаку, по мозгам… что-то сдвигает, выискивает. За окном рычат моторы, заливаются остервеневшие псы. Мне грубо выкручивают запястья, тычками проминают всего, обыскивая. Заломано крыло мое, окольцовано… эх, и не взлететь теперь выше солнца, как Орленку!
На стол брошены потертые корочки ДСО «Локомотив», куда-то (в никуда) проездной билет, ключ с колечком, монетки, прочий астероидный мусор, приставший за время полета, ничего существенного. Полковник перелистывает корочки, вчитываясь в ФИО и месяцы, за которые уплачены взносы. «Сумка твоя?» — указывает в сторону бочки, по-милицейски как бы между делом (вопрос уже решен). Сам массирует кисти рук. Наверное догонял кого-то и бил молчаливо там, в бесконечных полях под Москвой. «А передать кому должен?»
В ответ мотаю головой, вспоминая тех, кто начинял мой скорбный путь пачками денег. Значит, засада, все было подстроено? А как же горшок с геранью в окне для пастора Шлага? Капроновые растяжки, рыболовные снасти? Почему не сработала сигнализация, самострелы, мины-ловушки, капканы? Вот это в историю влип, в дрянную!
— Что, язык проглотил? Или отвечать будем? Да, в историю ты влип, парень… в дрянную.
Теряет ко мне интерес. За дверью возня, восклицания, шкворчат оперативные радиостанции. Входят какие-то люди, переговариваются по своим шкворчалкам. Да что они мне могут предъявить? Забрался на пустую дачу. А может, выпил, заснул, уехал неизвестно куда. Про сумку ничего не знаю. Но вся эта злобная Хунта смотрела на меня, предрекая самое худшее…
Дверь распахнулась, вваливаются двое парней, ядреные, здоровье так и пышет, оба в куртках-«алясках», что чуть не лопаются, обтягивая крутые плечи. Не дотрагиваясь, но массой своей вдавливают старика, таинственного этого связного… Он высок, лицо у него что столешница мореного дерева, начисто отскобленная ножом. Шкиперская борода отливает серебром, как и массивный перстень магистра на безымянном пальце левой руки. Отстраняясь от давления оперативных парней, садится на подставленный стул, откинув полы тяжелого пальто на меховом (медвежьем, наверное) подкладе. Вошедшие по-спортивному дышат, массируют кисти рук (конечно, догоняли и били молчаливо рукоятками пистолетов в родных просторах). Одежда у всех мокрая, в снегу.
— … А вы лучше этих вот, ворюг ловите, что дачи грабят! — Так просто, по-деловому, внес предложение этот, поджидаемый, как оказалось, не только мною, утренний гость. Тускло блеснул в мою сторону алюминиевым взглядом (блеск номерка на безымянной могилке тюремного кладбища где-нибудь под Барнаулом так и просквозил в нем).
— Всех переловим, — спокойно заверяет Перальта. — Ас такой прытью бегать, это что, тренировка, утренний моцион? А ведь предупреждал я вас когда-то, господин… ну ладно.
— Нечего на людей из кустов бросаться, — огрызается этот «господин Ну ладно».
— Да? А на недостроенную дачу в пять часов утра ездить, есть чего? Наличности не достало? Все, кончать пора эту канитель! Деньги вам привез этот… неизвестно кто (разберемся). Но они отслежены, так! Валютные махинации в особо крупных размерах.
В конце его слов на линялую скатерку стола, как на лист приговора, поставлена жирная точка моей сумки. «Протокол, понятые, личности зафиксируйте», командует полковник. Проталкиваются понятые, двое местных жителей в ватных штанах, валенках, один с ломом. Скалывали лед у водоколонки, наверное. Смотрят с радостным ожиданием чуда. Натерпелись бедолаги от бандитского беспредела. Из-за снегов поет электричка. Радио передает сигналы точного времени. Собаки взлаивают вперебой. Но все это уже без меня.
«Да хватит комедию ломать! Сумку открывай. Мать-перемать. Тебе сказано!»
Все сплотились вокруг, дышат. Один из сыщиков, фотограф, наставил японскую камеру. Связной этот, старик… хоть и держался… но — сник. Лицо посерело, прихватило сердце; дышал с мучительной гримасой, прижал ладонь к груди. А мне всего-то сделать шаг до стола. Верна пословица, «от сумы, да от тюрьмы»! Вот и сума, а вот и… Буки трясутся, не унять. Никак не подцепить молнию. Вжикаю, вжикаю… наконец, расстегиваю черное платье железнодорожной ночи. Опускаю ладони в ледяное крошево дорог. Электрички елозят по рукам. Браслеты лунных рельс замыкают запястья.
Порскнула фотовспышка, высветив все неестественным мертвенным светом.
Неимоверный дух ушедшего лета ударом в солнечное сплетение почти согнул пополам… В глубине, беспорядочной гурьбой навалены яблоки. Много яблок. Очень много. Достаю одно, желтое-желтое, золотое, даже светящееся изнутри. Откусываю, ем. С похмелья хорошо. Было бы к месту, если бы все набросились, стали обнимать, как товарищи хоккеиста, забросившего удачную шайбу. Но — молчание. «Эт-то откуда? — ледяным тоном, заморозив все вокруг, спрашивает полковник. — Откуда яблоки?!» Хватает сумку, опрокидывает содержимое. Яблокопад. Плоды сыпятся на стол, желтой лавиной на пол, прыгают, раскатываются вокруг… Все, больше ничего нет. Один оперативник поднял яблоко, осмотрел его, понюхал, оттер рукавом. «Это из Подмосковья», заключил уверенно, как опытный садовод-огородник. «Местный сорт. Так себе, кислятина».
Перальта — железный человек, выдержал и это. Стоял, покачиваясь с пятки на носок. Задержал взгляд на мне; потом на старике. «Яблочки, значит? Подмосковный сорт? Ну, я припомню! С тюремных-то харчей оно не попрет!» — почти выкрикнул и, руки глубоко в карманы, пошел, распинывая желтые ошметки. Это запечатлелось в памяти… выходили и остальные. Долго, зло, многозначительно. Понятых даже жалко, такого праздника лишились. Потом все стихло. Старик темнел глыбой. Лицо его обметал сероватый налет какой-то уже лагерной отчужденности.
Он ушел в другую половину дома, отодвигал что-то, бросал какие-то вещи. Все у него там разгромили. Но вот сидит передо мной, за столом. Принес черный саквояж, он затоптан, смят, в грязи. Достал темную дорогую бутылку коньяка, налил в какую-то подвернувшуюся под руку вазу. В коньяке кружились янтарные мушки, рябь цветочной пыльцы. Себе он плеснул в пластмассовый стаканчик, выбросив из него зубную щетку. Я был не в том состоянии, чтобы наслаждаться дегустацией, соблюдать приличия светских раутов — потому выпил залпом. Старик же, лизнув напиток, кивнул мне, не избежав издевки… закусывай, мол, не стесняйся, яблок-то завались. Я взял одно и захрустел им.
— Хорошо. — Он поставил стаканчик, будто точку в нашем немом «общении». — Что ты за это хочешь?
— Я хочу жизни Вечной, — отвечаю затверженным уроком.
— Так… — он усмехнулся. Провел ладонью по груди, как бы проверяя, на месте ли сердце? — Короче. Ну, благодарю. Вот это, — достал кожаный футлярчик-ключницу, отстегнул ключи с брелоком, двинул мне. — Япошка. Почти без пробега. Разойдемся по-хорошему. Все оформлю, без проблем.
Нет-нет, я качаю головой. Смотрю в окно на заснеженные деревья сада. От коньяка мне стало хорошо.
М-да… ну, конечно же. Отстегивает еще один ключ и прибавляет к первым. Гараж. Документы в порядке. Да ты что, не доверяешь мне? Соломону Давидовичу не доверяешь? Да мне здесь ничего не надо, пойми! У меня билет в кармане, дела закончил.
Я отрицательно мотаю головой, грызу яблоко.
Так… он выглядит озадаченным. — Значит, жизни Вечной? Ладно, попробую устроить. Дам тебе один