груди. Ненавижу память клеток за ее собачью верность, высмеивающую нейроны и беззастенчиво попирающую кору головного мозга со всеми ее логическими умопостроениями. Спасла меня голова, а не тело. Она посоветовала как можно скорее найти квартиру, и пусть Дрисс платит за нее баснословные деньги.
Он выслушал меня, прищурившись, а потом отрезал: — Мы придумаем кое-что получше, малышка! Я выбрала мебель, занавески и ковры. Дрисс купил безделушки и громадную японскую кровать, которая заняла всю спальню. Он подарил мне первого моего слоника из настоящей слоновой кости. Сегодня более пятидесяти слоников ревут в ночи Имчука, где я собираюсь прожить до конца своих дней. Дрисс никогда не предупреждал меня заранее, что зайдет, он поворачивал ключ в замочной скважине, не звоня в дверь, и заставал меня перед раковиной в ванной или на кухне, когда я колдовала над таджинами по собственному рецепту или придумывала новые закуски. Волосы мои покрывал большой ярко-красный или зеленый платок, тело окутывала широкая бесформенная гандура, и я отталкивала Дрисса, когда от трогал меня, прижимался к моей попке или пытался укусить за плечо. Когда я готовила, голова моя пустела и я сосредоточивалась на чем-то другом, помимо своих ран.
В конце концов он понял причину моих отказов и чаще довольствовался тем, что просто садился рядом, спокойно попивал вино, похрустывал зелеными оливками и пересказывал городские сплетни либо объяснял политические перевороты, которые не так уж меня интересовали.
Дрисс знал, что я больше не нуждаюсь в нем, но успокаивался, когда видел, что возбуждает меня и я теку, как прежде, — отлаженная физическая механика, включающаяся при малейшей ласке. Он проникал в меня осторожно, ужасный хитрец, засовывая половину члена, заставлял меня покачиваться на нем.
— Не упрямься же! Открой рот, я хочу втянуть твой язычок. Только кончик язычка, мой строптивый абрикос.
Конечно, я испытывала блаженство. Конечно, у него не было эякуляции. Конечно, я думала о Хамиде. «Мне изменяют с мужчиной», — говорила я зеркалу — похожая на разоренный дом женщина, поправляющая макияж после каждого его визита.
Уйти от него — куда? Дрисс рыскал по всему Танжеру. Он был вездесущ, он совал свой член даже в задницу мужчинам. Я напоминала себе труп после вскрытия — заштопанную суровой ниткой падаль, ожидающую, когда ее увезут из морга, привязав номерок к большому пальцу ноги.
Я попыталась объяснить это тете Сельме — она отделалась от меня всего-то тремя фразами и двумя презрительными взглядами.
— И стоило ради этого переезжать. Твой мужчина заходит, когда хочет, обыскивает квартиру, чтобы убедиться, нет ли у тебя любовника. Он покрывает тебя в промежутке между двумя групповухами и засыпает, насмехаясь над тобой. Это чудовище погубило твою молодость. Дрисс поимел тебя, потому что он богатый горожанин, а имчукская крестьяночка не может не лизать ботинки аристократам.
Лизать, сказала эта святая женщина! Не могла же я ей признаться, что этот мужчина вызывает наслаждение в любом месте моего существа, до которого он снисходил. Моя голоа — его вокзальный перрон.
— Ты хоть знаешь, что достаточно какому-нибудь стервецу-соседу донести в полицию, и ты окажешься в кутузке? — добавила тетя Сельма, — Но о чем это я? Чуть не забыла, что твой сутенер — самый блестящий врач в городе, так что ты неприкосновенна. Ты говоришь, он любит тебя? Нет, дорогая. Он любит только свой член. И не спорь со мной, а то я разобью тебе голову о стену!
Любит ли меня этот человек? Любил ли он меня? Я сомневаюсь. Или любил, но по-своему: беспечно, с отчаянием, скрывающимся под смехом, с умением пить, с безупречной элегантностью одежд и жестов и бесконечной, подавляющей культурой — культурой, придающей легкость в общении с толпой и ввергающей в тьму, едва он оказывался наедине с собственным молчанием или в постели с женщиной, или… Теперь я знаю, почему ему никогда не удавалось заснуть, не перевернув последнюю страницу «Монд», — эта газета доходила до Танжера с недельным опозданием, заснуть без его любимых арабских классиков, блестящие и гротескные тирады которых он не уставал перечитывать, без американских детективов, без французских поэтов межвоенной эпохи. Дрисс научил меня читать. Научил думать. А мне хотелось перегрызть ему горло.
Да, я поняла наконец: у сердца Дрисса не было входа. Он был слишком одинок, обожал каменистые пейзажи, жизнь без рифм и без разума, помраченные умы, болтовня которых давала ему повод для смеха и размышления.
Я кровоточила.
Я кровоточила и с рычанием металась в клетке собственной головы, и ярость моя не проходила. Я не подходила к телефону, когда звонил Дрисс. Я прошла мимо, когда он надумал заехать за мной после работы. Каждый вечер я принимала ванну, распахивала окна, выла, как волк на луну, и в бессоннице грызла себя, словно крыса, обезумевшая от чесотки, чумы или сифилиса.
Идею излечения мне подала тетя Сельма, когда я зашла к ней спустя три месяца после того, как покинула ее дом в центре города и поселилась в новой квартире в современном квартале. Я пришла с полными руками гостинцев и похоронной миной.
Она поговорила о погоде, о приступе зубной боли, о свадьбе дочери соседки. И в заключении твердо сказала, качая головой:
— Не говори ничего. Врач запретил мне волноваться.
— Решено: я ухожу от него.
— Ну вот, опять! Ты уходишь — зачем? Чтобы вернуться туда, откуда начала? Ты хоть денег отложила? Конечно, нет! А твой сутенер? Он подумал о том, чтобы обеспечить тебе жилье? Почему бы ему не купить квартиру, где он мог бы иметь тебя без контракта и свидетелей? Это развязало бы ему руки.
— Я не шлюха, тетя Сельма!
— Ну вот, началось! У меня сердцебиение, и давление подскочило до 190, не меньше! Шлюхам платят за каждый раз, дурища! А он тобой уже десять лет как пользуется бесплатно! Он запер тебя в четырех стенах. Только не говори, что ты работаешь! Он просто разрешает тебе дышать воздухом. Где там твой поводок?
Посуровев лицом, она добавила невыразительным, холодным тоном:
— Ты уж заставь своего бешеного кобеля купить эту квартиру и записать ее на твое имя. Сделай это для меня. Я хоть в могиле буду спать спокойно.
Я заплакала. Смерть тети Сельмы я бы не вынесла. Я не могла представить ее лежавшей на широкой доске магсаля,[50] я не могла представить бормотание плакальщицы, читающей Коран и ополаскивающей эти светлые волосы теплой водой с атром, траурным запахом, узнаваемым среди всех. Я не хотела видеть белую шерстяную повязку на бедрах, защищающую ее стыдливость от мутного взгляда чужой женщины, которая и не такое видела на своем веку и которая по окончании последнего омовения наденет на нее незапятнанный саван, предварительно заткнув ее ноздри и анус ватой. Я не хотела целовать холодный лоб и шептать ей: «Прости меня, как я тебя прощаю», прежде чем унесут тело и раздадутся причитания соседок и суровое «Аллах Акбар» мужчин. Я предпочла попросить у нее прощения сразу же и сказать с глубоким раскаянием: «Я так люблю тебя, тетя Сельма».
Она встала, унесла низкий столик, на котором остались пустые чайные стаканы, показывая, что время уходить. Провожая меня до двери, она высморкалась и в тот момент, когда я целовала ее в висок, шепнула:
— Помни, что только мужчина способен обрезать член другого мужчины. Иди, да хранит тебя Бог.
Рецепт был известен: найти любовника, чтобы отомстить Дриссу. Я проснулась среди ночи в своей постели вся в холодном поту и с совершенно ясной головой. Тетя Сельма, я не буду искать любовника, я придумала кое-что получше.
Мне не пришлось просить Дрисса записать квартиру на мое имя. Он сам это сделал, после того как я выбросила его член из головы, теперь он стал значить для меня не больше, чем гирлянды чеснока и сухих красных перцев, украшавшие стены моей кухни.