Тетя Сельма слушала, озабоченно нахмурив брови. Слова были недвусмысленны, я осмелилась высказать горечь, скрытую под печатью тайны. Никогда я не думала, что буду открыто говорить о своем теле и своих разочарованиях. Впервые в жизни я сидела и говорила с ней, как равная с равной, ведь теперь я — та, что так долго была ее маленькой племянницей, — тоже стала женщиной. И она знала это, она сравнивала свой возраст с моим, примиряясь с уроном, нанесенным ей временем, а еще раньше — неверным и безответственным мужчиной. Я сочувственно любовалась ее все еще упругой сорокалетней грудью, кожей, похожей на тафту, и вспоминала, как имчукские женщины издалека приходили полюбоваться на нее. Как мог дядя Слиман попирать такую роскошь, а главное, как он мог с ней расстаться?

* * *

В течение трех лет мой живот был предметом всех разговоров и всех ссор. Все следили за моим цветом лица, моим питанием, моей походкой, моими грудями. Я даже застала свекровь, когда она перетряхивала мои простыни. Уж конечно, моя вода не могла их запятнать, ведь источники иссякли, не успев даже пробиться.

Ребенок! Мальчик! Одни эти слова порождали у меня желание детоубийства. После трех месяцев замужества меня заставили пить настои горьких трав, глотать мочу, перешагивать гробницу святых, носить амулеты, сделанные фкихами,[18] чьи глаза были сожжены трахомой, и мазать живот тошнотворными декоктами, от которых меня рвало до желчи под фиговым деревом в саду. Я возненавидела свое тело, отказалась мыть его, не делала больше эпиляцию, не пользовалась духами. А ведь девочкой я без устали перебирала хрустальные флакончики тети Сельмы, мечтая, как стану мазать себя розовой водой и мускусом — от волос до самого тайного женского местечка, — когда вырасту большой, как тополь.

А еще мне приходилось работать, как ишаку. От восхода до заката. Готовить. До ненависти к запаху и вкусу пищи. Чахнуть и гнить, тогда как молодые жены веселятся на праздниках, бегут в поля встречать весну, доходят до первых песчаных дюн и играют на обратном пути в залитых солнцем садах.

Мать, которую я иногда навещала, превратно понимала причину моего уныния. Она думала, что я пришла в отчаяние, оттого что никак не могу забеременеть, и сетовала на мое «ленивое чрево». А Найма только молча и крепко обнимала меня. От нее пахло счастьем, наглым и пряным.

Как то раз моя сестра не стерпела и воскликнула, гневно сверкая глазами:

— Это он виноват! Ты не первая его жена и будешь не последней. Он может хоть сто девчонок лишить девственности, никогда у него не родится сын. Так перестань же сокрушаться сердцем и чревом.

Я взорвалась:

— Я не хочу ребенка и ни за что не забеременею!

— Значит, ты это нарочно!

— Нет! Я не сопротивляюсь, вот и все.

— Ты что-то скрываешь. Твой муж, он… нормальный?

— Что это такое — нормальный? Он влезает на меня. Спускает. Слезает. Конечно, нормальный!

Найма наконец все поняла и жалко пробормотала:

— Тогда сделай что-нибудь, чтобы тоже свое получить. Знаешь, удовольствию можно научиться.

Слово было сказано, и несколько секунд царила тишина. Впервые Найма говорила о делах любви без обиняков. Но она, кажется, забыла, какой была моя первая брачная ночь, как отвратительно было первое соитие.

Я ни разу не получила своей доли удовольствия. Хмед, отчаявшись, решил, что мой живот никогда не округлится, и больше не трогал меня. Его сестры быстро догадались о раздоре и стали мучить меня злыми шутками и бранью: «Ну что, бесплодная, Хмед тебя больше не хочет? У тебя, наверное, дырявое влагалище, семя не удерживает!» Или: «Если у тебя низ такой же кислый, как рожа, неудивительно, что муж от тебя сбежал». Я не однажды уходила к матери, но через неделю она твердой рукой выставляла меня за дверь: «Тебе здесь больше не место. У тебя есть свой дом и муж. Прими свою судьбу, как все мы».

Что это значит — «все мы»? Ее что, мой отец тоже насиловал, брал против ее склонности и против воли?

— Я не хочу принадлежать к племени бросовых женщин, увечных сердцем и лоном, как египтянки, тетя Сельма! Я так и сказала Найме, и она не возразила. Она даже помогла мне бежать.

* * *

Тетя Сельма зажгла пятую сигаретку за утро и бросила на меня взгляд из-под полуопущенных век, властно подняв при этом указательный палец:

— Ну вот ты и избавилась от старого козла, который пердит в постели вместо того, чтобы тебя удовлетворять. Да простит Бог слепцов, которые отдали тебя этому импотенту. Есть кое-что в твоем рассказе, к чему можно придраться. Но время терпит. Мы об этом еще поговорим спокойно. А теперь отдохни. Наберись сил. Забудь.

И она сразу же спросила:

— Скажи-ка, откуда ты знаешь того парня, что привел тебя вчера сюда?

Я рассказала ей все, как было, и она, наверное, сочла мою историю правдой о первом «приключении» в Танжере. Она погасила сигарету о ножку жаровни:

— Пари держу, что он сегодня же вечером придет сюда и станет бродить вокруг дома! Кот не пропустит лакомый кусочек!

Мне хотелось помыться, и я сообщила об этом тетушке. Она поставила тазик с водой греться на керосиновый примус, который свистел и шипел, пока длинный тошнотворно-желтый огонек не стал голубым, а потом ярко-алым. Потом она отнесла лохань в кухню.

— Сегодня помоешься здесь, но скоро я поведу тебя в баню. Вот увидишь, ее не сравнить с тамошними мавританскими банями.

Слово «тамошними» прозвучало с презрением, которое прошедшие годы так и не смогли стереть. Наверное, после дяди Слимана тетя Сельма сохранила рану в сердце.

Потом она показала мне туалет, находящийся в углу двора:

— Два дня у тебя будет запор, как обычно на новом месте, но ты, по крайней мере, знаешь, где облегчиться. И не обращай внимания на большую крысоловку в углу. Ненавижу крыс, чтоб Аллах их за хвост подвесил! Ночами они вылезают из сточных канав, чуя запах сыра. Вот я и воздаю по их же грехам!

Оказавшись в горячей воде, я впервые за долгие месяцы ощутила легкость и полноту жизни.

Я закрыла глаза, руки боязливо коснулись плеч и бедер.

Вода весело зажурчала в дельте паха, кончики грудей напряглись под прохладным касанием воздуха.

* * *

Тетушка Сельма не ошиблась насчет моего проводника. Он приходил не один раз, а пятьдесят, шагая по улице сначала бодро, а потом все более понуро. Он не отступал, пока лалла, взятая измором, не открыла ему дверь, пока он не застыл, неловкий, в феске набекрень, посреди двора, замощенного мрамором, голубые жилки которого я любила рассматривать в часы неопределенных мечтаний.

— Чего ты от нас хочешь? — спросила она. — Ты взялся проводить мою племянницу, и тебя щедро отблагодарили. Но это не причина для того, чтобы торчать перед моим домом, как аист на болоте, на глазах у всего квартала. Ты, что ли, думаешь, здесь у нас публичный дом?

Он густо покраснел, и я увидела, озадаченная, что тетушка Сельма, при всей своей городской утонченности, могла, разговаривая с мужчинами, быть грубой, когда хотела.

— Я серьезно говорю! Приходишь сюда, шляешься, бродишь вокруг дома! Показать себя хочешь? А что дальше? Здесь живут почтенные люди. Ты, докер, одно должен понять: нам здесь мужчина не нужен. Тем более уличный хулиган.

Две секунды он переминался с ноги на ногу, потом выпалил:

— Я пришел просить руки бинт эль хассаб вен насаб…[19]

Она перебила его разгневанно:

Вы читаете Миндаль
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату